![]() Главная страница Случайная страница КАТЕГОРИИ: АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника |
Хундерик
Где-то в Нидерландах Ари Кохэн Кац вдыхал в себя нежный аромат диких роз. Он сидел у открытого окошка чердачной комнаты, где мог читать и работать. На коленях лежала книга, но он ее не читал. По временам он зевал, а может, вздыхал.
Ему осточертело прятаться в этой дыре, хотелось в Амстердам. Из вишневого сада доносились голоса работавших там ребят: они пугали трещотками птиц, а иногда, по обязанности, просто орали. И еще было слышно жужжание мух да шелест ветра в деревьях и кустах, того самого ветра, что приносил ему запах диких роз. Он любил эти незатейливые цветы, так быстро отцветавшие. После того как большую часть роз срезали или просто украли, кусты имели неухоженный, неряшливый вид. Хозяева уделяли им куда меньше внимания, чем банальным золотым шарам, обвивавшим в палисаднике более чем смешную гипсовую статуэтку: голый, без фигового листочка, мальчуган в летней шляпе, тоже из гипса, углубившийся в чтение книги, которую он держал в руке. Это была не самая бессмысленная вещь на ферме, однако достаточно бессмысленная. Со своего наблюдательного пункта Кохэн мог обозреть довольно большое пространство. Под голубым небом вырисовывалась не только тугая полоса дамбы, тянувшейся чуть ли не до конца деревни, но и часть горизонта с левой стороны, где его заслонял фруктовый сад. Над деревней возвышалось острие смешной и никому не нужной белой башенки шлюзового мостика, которую можно было принять за дымовую трубу. Там и сям пасся жалкий, отощавший скот, над которым наверняка роилось множество залетавших ему в ноздри мух, блестевших на солнце, как капли воды. Вот тебе и прелести сельской жизни! Иногда он даже ничего не имел против тюрьмы. Впрочем, Хундерик во многом и был похож на тюрьму. Ферма уткнулась носом в дамбу, напоминая привязанное к железному кольцу животное, которое собираются зарезать. Палисадник с гипсовым мальчишкой занимал немного места; каменная лестница с железными перильцами круто взбегала вверх, а тот, кто стоял наверху, мог глядеть на Хундерик, как на потонувший призрачный дом; дом был построен в 1866 году, потому что над окнами переднего фасада красовались металлические цифры: «1866»; 1866 год — это год войны между Пруссией и Австрией, когда Пруссия захватила Ганновер, Нассау, Франкфурт и Шлезвиг-Голшти-нию, и произошло это через год после рождения его отца, умерщвленного в газовых камерах Освенцима. Ощущению призрачности фермы в какой-то мере способствовали и нарисованные белым на ставнях очертания песочных часов, похожие на таинственные кабалистические знаки. Кохэн вздохнул. Или зевнул. Собственно, он ничего не имел против этой дамбы, или этой даты, или против часов и даже
против навоза, мух и беспрестанно квохчущих кур; походка крестьян — вот что его раздражало. Походка матроса — вещь понятная, она объясняется стремлением противостоять качке; и всякому понятно, почему кельнеры, парикмахеры и зубные врачи, как правило, страдают плоскостопием. Но крестьяне! Этакая наглая походочка вперевалку, крученая-верченая, словно они плывут на всех парусах. Не говорите мне после этого о походке кочевников пустыни, думал он; у этих крестьян и пустыни-то не имеется для их оправдания, в то время как мы в конечном счете... Он позабыл, что Нидерланды теперь гигантскими шагами шли к тому, чтобы превратиться в пустыню. Он положил книгу и перегнулся через подоконник. Свившая себе за деревянным резным карнизом гнездо чета ласточек защебетала и улетела прочь. Было то время дня, когда нелегальные находились на ферме. Мертенс, наверное, сменил Яна ин'т Фелдта, который плохо справлялся с дежурством, так как в мыслях у него была только Мария Бовенкамп. Когда Кохэн вспоминал о фермерской дочке, ему хотелось плюнуть через окно. Плюнуть, как делал его отец, когда злился. Полчаса назад из кухни донеслось какое-то сентиментальное воркование — он читал, но вскочил со стула, как ужаленный осой, впрочем, со вздохом облегчения установил, что то была не Мария, а скотница Яне. Не может быть, чтобы Бовенкамп был ее отцом, размышлял он, наблюдая за парнишкой, который бегал по саду, размахивая трещоткой, как тибетский отшельник своим молитвенным колесом. Дирке, наверное, крутила любовь с каким-нибудь облинявшим цыганом, альбиносом. Тьфу! Тьфу! Облокотившись о край подоконника, он высунулся еще дальше и увидел у изгороди вишенника, куда вела глубокая колея от телеги, обоих сынишек Бовенкампа. Во что они играли, он не знал, да и не любопытствовал. Но вели они себя очень странно. Одетые в синие рубашечки, они повисли на заборе, свесив головы вниз. Стоявшая неподалеку крестьянская девчонка таращила на них глаза и почесывалась под мышками. Мальчуганы висели на заборе, как марионетки, которые уже закончили представление, но где-то под открытым небом им еще продолжали хлопать. Кохэн вспомнил о своих сыновьях, которые под чужими именами жили у чужих людей. Откинувшись назад, он сосчитал до десяти, потом до двадцати и опять поглядел в сад. Мальчуганы все еще висели на заборе так же неподвижно,
а девчонка все еще на них смотрела. Чесалась ли она в том же месте, что и прежде, он не знал, и знать ему было ни к чему. Между тележными колеями взад и вперед прыгала прирученная мальчиками ворона, чернее черного, похожая на марионетку, как и мальчуганы. У Кохэна был больной желудок, и он страдал не столько от тяжелой крестьянской пищи, на которую остальные подпольщики накидывались с жадностью, сколько от больших промежутков между едой. Летний день тянулся особенно долго, коров доили очень поздно, а потому и за ужин садились с большим опозданием. Дома он привык есть каждые два часа, а здесь приходилось полдня поститься, потом, сильно проголодавшись, он набивал себе желудок кашей с салом и хлебом. Когда садились за стол, на его лице, круглом и лукавом, появлялось выражение обиды, что, впрочем, не было вызвано только лишь распорядком дня на ферме. Чувствовал он себя в этой маленькой общине вполне сносно, никто не относился к нему плохо, разве что фермерская дочка Мария, да и то по его же вине, из-за колких его замечаний. Но, будучи сыном банкира, отпрыском людей оборотистых и себе на уме, он старался всегда и во всем, как в шахматной игре, иметь на два хода фору, и лучшего средства для этого, чем юмор, он не знал. Остроты его были рассчитаны на тех, кто скрывался на ферме с ним вместе, ибо только они понимали, что это анекдоты, которые должны вызывать смех. Бовенкамп, его жена Дирке, конюх Геерт и прочий деревенский люд не были способны уловить соль этих шуток, зато на них охотно откликались всегда готовые посмеяться Мертенс, Ян ин'т Фелдт, Грикспоор и Ван Ваверен. Его анекдоты о Гитлере, Геринге и Геббельсе были слишком дороги его сердцу, чтобы рассказывать их деревенским остолопам, но, как ни странно, анекдоты эти приходили ему на ум только за столом, и он не мог не рассказывать их, унижая самого себя с каким-то садизмом, с какой-то автоиронией, с каким-то добровольным самоуничижением Не считая детей, их было девять в этой летней кухне. На стенах висели изречения из Библии и олеографии, а также мандолина хозяйского сына, который выучился на ней играть на военной службе. Когда он был в отпуске в последний раз, он оставил мандолину дома, слишком она красивая и дорогая, чтобы держать ее в казарме, к тому же к нему вечно приставали, чтобы он аккомпанировал, когда запевали нацистские песни, будь они трижды прокляты.
В синих с желтым комбинезонах, против которых Схюлтс неоднократно протестовал, так как крестьяне такую одежду не носят, нелегальные сидели в ряд: Мертенс, служащий Бюро по распределению продовольственных карточек, единственный среди них, кто мог бы сойти за интеллигентного человека, блондин с томными глазами, любивший повторять свою мысль по три-четыре раза, с паузами не потому, что он был тугодум, а наоборот, потому, что он привык в промежутках размышлять о чем-то еще; рослый белобрысый Грикспоор, еще совсем юнец, словоохотливый и любознательный паренек, большой любитель возиться с механизмами; рыжий Ван Ваверен, лучше других справлявшийся с крестьянскими работами; Ян ин'т Фелдт, уроженец Индонезии, а потому меньше других приспособленный к фермерскому труду, стоял в это время на часах на дамбе, и его должны были сменить еще до конца ужина. Рядом с Ван Вавереном сидел фермер Бовенкамп, невысокого роста, с красными склеротическими прожилками на лице и словно вдруг выскочившим вперед ястребиным носом; его жена, бесцветная, бледная, с неподвижным взглядом, в очках; двое сынишек фермера, конюх Геерт, вечно чихавший, добродушный и не слишком умный парень с редкими каштановыми волосами и плохими зубами; скотница Яне и, наконец, у самой плиты — дочь Бовенкампа Мария, в которой, считал Кохэн, есть мадьярская кровь. В этой светловолосой пухлой девушке, пожалуй, даже было что-то от цыганского табора, а толстые губы почти всегда раскрытого рта говорили о чувственности и об отсутствии ума. Белобрысые ресницы придавали ее глкзам сонное выражение. Благодаря высоким скулам и красной косынке, которую она обычно надевала по воскресным и праздничным дням, она вполне могла сойти за иностранку, если бы не ее отвратительный местный диалект и такие невыносимые для Кохэна выражения, как «ужели» вместо «неужели», и вдобавок характерная походка жительницы глинистой местности. Типичная немецкая Венера Падемийская, но с весьма значительной славянской примесью, что не мешало девяти из десятка встречных мужчин оборачиваться и смотреть ей вслед. Этому десятому стоило посочувствовать. Таким достойным сочувствия десятым Кохэн считал себя. После молитвы Кохэн позволил себе выступить со своим первым анекдотом о Гитлере, Геринге и Геббельсе. При этом вид у него был такой страдальческий, какой только может быть. Он старался привлечь к себе всеобщее внимание, хоть и обращал свои слова к Бовенкампу.
— Знаешь, Яп, какую я сегодня слыхал забавную историю про Гитлера? — Кохэн был единственный, кто называл фермера по имени, хотя последнему это не очень нравилось.— Случилось это на всемирной выставке; был там Черчилль, но он вскоре ушел. А Гитлер походил-походил, все осмотрел, что-то про себя бормотал, а потом стало ему скучно и захотелось найти себе компанию. И он подумал, хорошо бы, если б Геринг здесь был, а Геринг тут как тут. «Эй, Герман, какими судьбами?» То да се, а Геринг и говорит, что скучно ему, потому что он не знает, куда Геббельс девался. «Ладно, — говорит Гитлер, — пойдем искать его». И они отправились вдвоем на поиски Геббельса, все павильоны обошли, осмотрели, мировой продукцией Британской империи полюбовались и всех кругом расспрашивали, не видел ли кто Геббельса. Но никто Геббельса не только не видел, но даже не слыхал о нем. Так они шатались до самого закрытия, и уже пора было уходить. Но уйти без Геббельса они, конечно, не хотели. Когда они стояли у выхода, поджидая Геббельса, они увидели Черчилля, который тоже кого-то ждал. «Вы кого ждете, менеер Черчилль?» — спросил Гитлер. «Менеера Идена, — сказал Черчилль.— А вы кого, менеер Гитлер?» — Я жду Геббельса, — сказал Гитлер, — а это мой друг Геринг, знакомьтесь, менеер Геринг — менеер Черчилль. Он тоже ждет Геббельса. Кстати, менеер Черчилль, вам Геббельс не попадался?» И знаете, что ответил Черчилль? — С этим вопросом Ари Кохэн обратился ко всей компании, включая Марию. Но все были поглощены едой. Они работали на свежем воздухе, проголодались, и только один он ел так, как едят люди с больным желудком, знающие, что им надо соблюдать умеренность. Большинство, видимо, даже не поняли вопроса, а если Грикспоор ухмылялся, то это еще не значило, что анекдот его рассмешил; в эту минуту он мог думать об усовершенствовании швейной машинки или какой-нибудь детали в «Летающих крепостях». И Кохэн почувствовал себя одиноким, как бездомная собака. Сунув ложку в дымящуюся кашу из пшеничной крупы, он повторил вопрос, но теперь обращаясь только к фермеру: — И знаете, что Черчилль ответил? — Нет, — сказал фермер. — Он сказал: «А кто он такой, этот Геббельс?» Никто не засмеялся, и Кохэн не переводя дыхания продолжал: — А вот и другой, более забавный анекдот. Гитлер, Геббельс и Геринг отправились втроем в большой немецкий лес. Вдруг
навстречу им шайка разбойников с вымазанными черной краской рожами, и тогда... До сих пор ему не удалось заставить своих слушателей понять, что забавным в этих анекдотах, которые Кохэн большей частью сам сочинял, было как раз то, что, кроме искусства рассказчика, в них не было ничего забавного; благодаря своей нарочитой пошлости они представляли собой пародию на популярный жанр анекдота. Они должны были производить комический эффект хотя бы потому, что изо дня в день повторялись, но понять это мог только истинный ценитель анекдотов. Еще в первый раз, когда Кохэн рассказал о встрече Гитлера, Геббельса и Геринга на небе с апостолом Петром, который спросил их, а где Гиммлер, ему стало ясно: на этой ферме нет ни одного человека, который его поймет, и по той же причине, по какой он не находил понимания в кругах средней интеллигенции, — это парадоксальное остроумие, основанное на повторении плоских шуток, было юмором слишком высокого класса. Но несмотря на это, Кохэн страдал оттого, что его юмор не имеет заслуженного успеха. — Однако же вы мастер рассказывать, — похвалил его Бовенкамп за второй анекдот — о том, как размалеванные черной краской разбойники приветствовали немецкий триумвират, выбрасывая на фашистский манер руку вперед. — Эти господа еще получат у себя дома за то, что они натворили, — невнятно пробормотал конюх Геерт, засовывая хлеб с салом туда, где еще остались кое-какие огрызки зубов, — дела идут отлично. — Есть хорошие вести? — с жадностью спросил Грикспоор. Геерт был в Хундерике источником информации. Схюлтс настрого запретил слушать радио, и им оставалось черпать сведения с окрестных ферм и деревень, куда Геерт ежедневно ездил на телеге. Геерт передавал им разные слухи и среди прочих — о генерале Геринге и его приказе провести тотальную мобилизацию рабочей силы. При этом он говорил о генерале Геринге так, будто это был вовсе не тот Геринг, что выступал в анекдотах, и закончил своей обычной поговоркой: «Сколько веревочке ни виться, а кончику быть». После чего, не замечая противоречия, добавил, что получил из Германии от брата письмо, тот пишет, что там все хорошо и немцы продержатся еще не один год. — Это он так пишет из-за цензуры, — сказал Мертенс, зажмурив свои томные глаза.
— Дело не только в цензуре, — возразил Кохэн.— Настроение создается искусственным путем. У кого на лице нет улыбки, того ставят к стенке. Но Мертенс несколько раз повторил свои слова о цензуре не потому, что хотел досадить Кохэну или подчеркнуть, что расходится с ним во мнении, а потому, что готовился сообщить важную новость, с которой он и обратился к фермерше. — Продовольственные карточки вам не дадут, юфрау. Я старался сделать все, что в моих силах, но вы не подходите под статью закона. — Так я и думал, — спокойно заметил Бовенкамп, дожевывая кусок. — Отказано, — сказал Кохэн, — в высшей инстанции. Фермерша так и застыла, даже жевать перестала. — Этого еще не хватало! «Так я и думал»! А чем я буду кормить пять мужиков?.. — Ладно, ладно, мать, — унимал ее Бовенкамп. — Я сделал все, что мог, — сказал Мертенс, — почесываясь под ребром.— Говорят, другие нуждаются больше. — Еще бы, — чересчур, пожалуй, примирительно сказал Бовенкамп. Не очень-то ему было приятно слышать, что другие имеют на карточки больше прав, чем он, хотя формально он как будто согласился с этим постановлением. — Раз так, не буду я давать вам сало, — решительно сказала его жена.— На вас не напасешься, вон вы как его уплетаете... Нелегальные забормотали что-то вроде: «Обойдемся и без него, юфрау», Геерт глядел на нее заискивающе и вопросительно, словно взвешивая, относится к нему эта экономия или нет, а Кохэн добродушно сказал: — Мне все равно. Сало... — Наедайтесь сегодня, — сказал Бовенкамп нелегальным, которые молча продолжали есть.— Завтра начнем снимать вишни и будете получать их на ужин, а сало с вишнями вредно для желудка. — Вы так думаете? — спросил Кохэн. В кухню вошел Ян ин'т Фелдт и Ван Ваверен, который торопился покончить с едой раньше других, встал, чтобы заступить на дежурство. Ян ин'т Фелдт был смуглый коренастый малый с мрачным лицом, восточные глаза, естественно, не делали его более веселым, но это лицо было по-настоящему красиво и привлекало к себе; рядом с беловолосой Марией его фигура казалась живо-
писной, разве что слишком топорной и мускулистой для человека с восточной примесью в крови. Его плечи были непропорционально широки, а подбородок грозил в будущем сильно вытянуться вперед. Кохэн, подлинный уроженец Востока, потомок многих поколений, в жилах которых не было ни капли арийской крови — а у Яна ее было целые литры, — выглядел по сравнению с ним типичным старомодным голландцем. На ферме Ян спасался от отправки на принудительные работы в Германию. До этого он служил продавцом в магазине в Амстердаме, долгое время пользовался фальшивым удостоверением личности, голодал, если дочери спекулянтов с черного рынка не подкармливали его в кафетериях. С первого же дня он начал ухаживать за Марией, и даже Кохэн не сомневался, что в этом ухаживании не было никакого расчета, а только неподдельная страсть. Он часто видел, как по воскресеньям, почти всегда молча, они бродят по дамбе. В какой степени это удовлетворяло Марию, никто не знал. Их, во всяком случае, считали обрученными. На кухне он неизменно садился за стол с ней рядом, а потом уже не обращал на нее внимания, и в этом было больше от востока, нежели от Амстердама. Мальчуганы ни разу не раскрыли рта. Оба они были светловолосые, с глазами коричневыми, как грецкий орех, не по летам рослые, и, хотя они были погодками, их можно было принять за двойняшек. Мальчики были неразлучны, и ручная ворона принадлежала обоим. Что делал один, то же делал другой; Кохэн так и не мог докопаться, кто из них заводила, скорее между ними было более свойственное животным, чем людям, равноправие. Эти ребята никогда не пошли бы на какую-нибудь подлость, в них были зрелость и деловитость, присущие детям, которые живут в большой замкнутой трудовой общине, ведущей полунатуральное хозяйство. Они прислушивались ко всему, что при них говорили, ругали мофов и знали, что жизнь — вещь серьезная. Разумеется, если они говорили, то говорили не одновременно. Когда Бовенкамп, удрученный устроенной ему женой бурной сценой — она с самого начала была против того, чтобы на ферме укрывали нелегальных, и сдалась только после уговоров священника, — ободрял Кохэна словами: «Ван Дейк, съешьте еще один бутерброд», — один из мальчуганов ткнул в Кохэна указательным пальцем и сказал: — Никакой он не Ван Дейк, просто английский шпион. В наступившей вслед за этим мертвой тишине раздалось только хихиканье Марии. Нелегальные сидели, словно окаме-
нев. Томительное, тоскливое предчувствие охватило их, когда они услышали эти слова. Гнетущая мысль, что ребятишки разболтают о них по всей округе, возникла даже у беспечного Грикспоора. Кохэн первый пришел в себя и стал примирять с сыном разбушевавшуюся фермершу. То, что его настоящее имя не Ван Дейк, на ферме знали все, и в первую очередь Бовенкамп, как правило пренебрегавший, по определению Кохэна, «мерами предосторожности» и слегка подтрунивавший над нелегальными, когда они репетировали налет гестапо и подавали резкий свисток с дамбы, а также над придуманным Кохэном паролем «я заяц», услышав который, нелегальные бросались в амбар и прятались в тайнике. Примерно раз в неделю Кохэн заставлял фермера твердить наизусть, чтό он должен будет говорить в случае налета гестапо, когда нелегальные спрячутся в амбаре. Имя Кохэна было здесь всем известно, и виноват в этом был Схюлтс, но то, что его принимали за английского шпиона, было гораздо опасней. Однако никому и в голову не пришло внушить мальчику, чтобы он нигде не проговорился, или выведать у него, кто сбил его с толку этими провокационными слухами. — Таким манером они тебя легко утопить могут, — поддразнил Мертенса Грикспоор. Сам он, как и Ван Ваверен и Ян ин'т Фелдт, чувствовал себя в роли добропорядочного сельского батрака относительно в безопасности, тогда как у еврея Кохэна и у Мертенса, которого разыскивала немецкая полиция, положение было отчаянным. Мертенс задумчиво смотрел своими томными глазами в лицо мальчика, молча и тупо выслушивавшего материнские упреки, но не произнес ни слова. — Секретная служба, — весело сказал Кохэн.— За это платят хорошие деньги, господа. Один бог знает, на что я еще способен. Ах, юфрау, успокойтесь же наконец... Уж если хотите дать кому-нибудь нагоняй, ругайте Марию, она вполне заслужила... Если сюда придут мофы, я нацеплю на грудь желтую звезду, и они сразу поймут, что я не английский шпион. — Ну вот видишь, мать, — сказал фермер, немного смущенный тем, что негодование его жены было столь явно вызвано только страхом за безопасность семьи. Залаяла собака, и все выглянули наружу. Никого. Может, велосипедист проехал по дамбе? Через распахнутую дверь была видна кошка, которая кралась куда-то через двор, вдали бродили барнефелдские наседки, своей грациозной поступью напоминавшие плывущих по воде болотных птиц. На земле распластались тени, ветер стих; в кухню потянуло запахом дегтя,
помета и навоза, смешавшимся с ароматом диких роз. Внезапно в проеме двери появилась ручная ворона, черная и тихая, похожая на крохотного вестника смерти. Но никто на нее не смотрел.
|