Главная страница
Случайная страница
КАТЕГОРИИ:
АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
Александр Самойленко. В туалете, в коридорчике, у нас курилка
Т Р У Б К А Рассказ
В туалете, в коридорчике, у нас курилка. Две раковины, в углу бачок с отбросами, консервными банками, с кровавыми и гнойными бинтами... И мы — постоянно видоизменяющийся, текучий коллектив. Без имен и фамилий, по нескольку раз в сутки, с утра и до утра, мы собираемся здесь как по обязанности. Как странные ученики в странном, с туалетными запахами, классе. В классе, который, оказывается, реальнее всех остальных, пройденных до сих пор.
И если у тебя завтра операция или рядом сидит человек и для него этот «класс» последний — наука жить и умирать постигается быстро. И новички, во всем еще от мира сего, через неделю уже не отворачиваются от гнойных бинтов в бачке и от горшков, которые тут же, в раковинах, моют санитарки. Через неделю уже и какой-нибудь солидный дядя с очень начальственной физиономией, с задранным кверху носом и в дорогом спортивном костюме, а не в безобразной казенной пижаме, уже этот дядя беседует себе по-свойски и более-менее откровенно с каким-нибудь простоватым на вид мужичком-работягой и не упоминает больше: «Я-то в эту неведомственную больницу попал совершенно случайно...» Здесь и возраст почти не разделяет — болезням все возрасты покорны. И только те, у кого уже нет никаких надежд отсюда выйти, держатся как-то особняком, на отлёте, словно уже стоят у доски где-то в самом-самом окончательном, невидимом и еще неведомом для остальных классе...
В курилке постоянно меняются лидеры-ораторы. Сейчас популярен Хоттабыч — худой старичок с длинными прямыми седыми волосами, в линялой зелёной пижаме и с тросточкой. Он любит рассказывать смешные истории из своей молодости, очевидно, пытаясь тем самым себя подбодрить. Мы бдим в трехчасовой глухой ночи. Коридорчик переполнен. В палатах гибельная духота. И храпуны. От универсального лекарства димедрола — лишь судорожно сводит ноги, а сна нет. Шесть храпунов в нашей палате изощряются в бульканьях, переливах и прочих звуковых нюансах. А мы, четверо нехрапящих, сидим здесь, в курилке. И остальной народ по этим же причинам бодрствует. Хоттабыч в ударе: — А то еще дело было. Молодой был, горячий. Ну значит, познакомился с одной девицей. Лето, время к вечеру, куда с ней? А тут рядом стадион. А вечером стадион всегда закрыт. Ну мы, значит, с девицей нашли дырку в заборе и потихоньку в неё проникли. Трибуны пустые, места много, сидим, беседуем. Я её уже за руку взял. А на этой руке, на пальце, тоись, у неё, значит, перстень золотой надёван. Ну, я руку энту, значит, всё глажу и ближе к себе притягиваю. А дело к сумраку двигается, темнеет. А девица глупая какая-то попалась, неустойчивая. Показалось ей, что это я к её драгоценному перстню подбираюсь. Ну, и как заорёт она ни с того ни с сего дурным голосом: «Убивают!!! Раздевают!!!» И откуда ж ни возьмись, выскакивают два здоровенных молодых сторожа! По виду прямо-таки всемирные спортсмены. Ну, что мне делать? До дырки в заборе не успею — там уже один из них караулит. Выскакиваю я, значит, прямо на поле и режу изо всех сил по беговой дорожке. А эти тунеядцы за мной. А я от них. И так чешем. А я что, худой, как этот самый спинтер. Спринтер, вернее. А они, наверное, штангисты. Поняли они, что так меня не возьмёшь, и разделились. Один за мной, а другой навстречу. А девица, зараза, орёт ещё: «Ловите его, хватайте!» Может, она их знакомая была? Ну, вижу, дело табак. Деться некуда. Только на забор. А он не меньше метров шесть. И пересиганул я за территорию, значит, через этот самый забор. Как это у меня выш...
Вдруг, прервав рассказ Хоттабыча, в открытое окно врывается вопль, потрясающий весь двенадцатиэтажный больничный корпус: — А-а-а!!! Мне больно-о!!! Только тембр от женского голоса, а всё остальное в нём не человеческое и даже не животное — словно кусок плоти самой покалеченной Природы проорал, побив рекорды горловых децибел. В напряжённом неприятном молчании Хоттабыч набивает табаком трубку. — Да-а, вот она, жизнь... — говорит кто-то, сидящий в туалете на унитазе. Но никто не желает продолжать эту слишком понятную тему. — А сколько ж лет ты, старина, куришь? — спрашивает дружески-уважительно один из молодых слушателей у Хоттабыча, не столько, вероятно, интересуясь курительным стажем старика, сколько пытаясь отвлечься от жуткого, только что прозвучавшего и продолжающего звучать ещё в ушах женского крика. — Курю-то я сорок пять лет. — Старик смачно пыхает дымом. — Но вот как начал я энтим вредным делом баловаться — это уже отдельная история. Не смешная. Даже, можно сказать, грустная. Это было под Москвой. Отогнали мы фрицев на сто двадцать километров от столицы. Сидим, отдыхаем, значит. А не жрамши уже суток трое. Как бои шли, так и не до того было. Ну, там сухарь какой грызанёшь, и всё. Так вот, затишье, значит. Кухня наша хрен его знает где отстала, а мы сидим. А надо заметить, что между нами и немцами образовалась нейтралка в целых пять километров. Ну, думаю, чё сидеть-то? Жрать-то хоцца... — А что, дедуля, небось, бывало страшновато на войне, а? — перебивает вновь подошедший молодой куряка. — Страшновато? Всяко бывало. Бежишь в атаку, знаете, как в кино показывали: «За Родину! За Сталина!!! А-а-а!!!» Бежишь, а у самого слёзы текут, да никто не видит их. И сам не замечаешь. За этими словами-то и город твой, и дом, и родители, и девчонка, за которой бегал... — «За Сталина»?.. — саркастически спрашивает молодой. — Э-э, юноша! — Дед, прищурившись, насмешливо смотрит на молодого. — Начитались вы газет. Хорошо бы свалить всё на одного... Да я не оправдываю! У нас мать как забрали в тридцать седьмом, так мы её больше и не видели. Я-то постарше уже был, а вот сестрёнка младшая... Всего четыре годика... Всё спрашивала: а где мама? Всё ждала. Не дождалась, умерла недавно, сама уж давно в бабушках. А нам сказали тогда: десять лет, дескать, ей на поселение без права переписки. Ну, мы и ждали. Отец не выдержал, запил и умер. А я вот только недавно узнал, сообщили: её ещё тогда, в тридцать седьмом расстреляли... Ни за что... Спросите, а где же остальные были? Народ? Отчего так? Может, рабы мы ещё? Рабская наша психология? Но вот возьмите: немцы — какая культурная развитая нация была. И откуда же у них взялась такая дикость нечеловеческая, что они в лагерях творили? Не знаю. Много думал про это. Или вот Кампучия... Поубивали друг друга мотыгами - миллионы... Может, микробы какие бродят по Земле? Жестокости?..
Вы спрашиваете, страшновато ли было на войне? Страх — он разный. Бежишь в атаку, а рядом с тобой косит товарищей, только уж не как в кино: трах-бах, упал, и всё. Нет, не так. Разрывает людей на части, мозги летят и... Э-э, не всё рассказать можно. Да и не нужно. И вот, понимаешь, бежишь, а краем глаза эти жуткие смерти замечаешь. И вдруг страх нападёт. Тут ты и залёг. Падаешь и лежишь. А другие бегут. И тебя что-то поднимает. Не то, что там совесть, долг, сознательность. Или трибунал. Всё вместе оно в тебе где-то сидит, конечно. Но что-то всё-таки другое поднимает тебя. Есть что-то выше в нас, название ему, наверное, никогда не придумают. И подскакиваешь, бежишь и «А-а-а!!!» Вот так, примерно, как эта сейчас на всю больницу кричала...
Старик затягивается, выпускает дым, и лицо его, худое, остроносое, обычно какое-то смешное, сейчас далекое, бывалое, и взгляд светлых выцветших глаз размытый и неопределенный. — Но я вам вот что скажу — страшна не смерть. Не знаю, может, это только со мной такое случалось... Молодой был, стеснялся у других поспрошать. Два случая у меня таких было. Первый раз еще на финской, под Выборгом. Я радистом был. Мы в разведке огонь корректировали. Восемь человек, я девятый. Меня зарыли в дыру, берегли как драгоценность. Лейтенант сказал: «Чтобы ни случилось — сиди. Вылезешь — пристрелю лично». На моих глазах всех восьмерых поубивало, поразрывало, раскидало по брустверу. А я сижу, вызываю огонь своих же батарей на себя. Так надо было. И всё во мне исчезло — нет будто ни тела, ни мыслей, ни страху, ни ненависти. Будто и не человек я, а машина. Как их сейчас называют?.. Склероз... — Робот, — подсказывают в курилке. — Вот-вот. Только ещё хуже. Где-то далеко всё же чувствуешь, что и ты был когда-то человеком, а сейчас у тебя его забрали, и нету у тебя ни родственников, ни прошлого, ничего. Машина... Лейтенанту дали Героя. Посмертно. А ко мне после войны писатель один приехал и записал мой подробный рассказ про этот случай. Я потом его книжку купил — про тот бой, про лейтенанта и наших ребят. Ох и наврал же писатель! Всё у него красиво, и всё не так! Я обиделся и написал в «Военное издательство». Они мне ответили. Извинились, и все. А книжка осталась... И киног сняли - " Вызываю огонь на себя". Брехня. Некрасивое это дело — война. Мерзкое. И не благодарное. Сколько я повоевал, чудом жив остался, а подыхаю вот в нищете, зубы вставить не могу, к кому только ни обращался... А-а...
А другой раз мы прорывались из окружения и... Мы убивали, убивали... финками, штыками, зубами и... Кровь, кишки, визг и... И нас убивали. Нет... Это... Вот это и есть самое страшное. Когда отойдешь, остынешь, вспомнишь, а там - кошмар, и вроде тебя там и не было вовсе. Не человек ты был. Вот это самое страшное... Старик затягивается.
— Ну, так я про курево. Под Москвой дело, значит, было. В животе свело. Молодой. Стал на лыжи и на нейтралку — пошукать там чё-нибудь съедобное. Наудачу. Снег кругом, бело, сам в маскхалате, иду осторожно, посматриваю. Неделю не спамши, не емши, всё в организме вибрирует, каждая клеточка. А снег жизнью пахнет. И смертью. Такие бои были, такие бои! Столько крови, столько товарищей полегло для того будто, что бы я на лыжах шёл и дышал этим жизненным воздухом. В общем, продвигаюсь, а сам как на свет только народился из недавнего ада. Или будто марсианин какой. Такие ощущения. Как во сне. То ли щас спишь, то ли сон — бои недавние. Иду, а жить охота! И жрать тоже. Двадцать два года. В молодости чувствуешь больше, чем думаешь. Это уже потом, к старости слова приходят. Ну, иду, выстрела жду или мину, а иду. Гляжу: что-то лежит. Подхожу — немец, офицер. Живот у него весь разорван, и кишки рядом на снегу парят. Сам в сознании и мне показывает — пить, мол, дай. Я пистолет с кобуры у него вынул, снегу нагреб, насовал ему в рот. Ну, смотрю, рядом рюкзак лежит его. Открываю, думаю, может, чё пожевать там есть? А там одни документы какие-то. И трубка курительная. И трубка, понимаете, такая примечательная, чёрного дерева, и вырезана на ней морда чёрта с рогами. А я в то время и не курил вовсе. Не сдержался и трубку себе в карман полушубка сунул. Ну и пистолет, конечно. Рюкзак тоже прихватил и назад, к своим. А немец остался живой, в сознании.
Иду, значит, на лыжах, а у самого как-то не того что-то, на душе как-то вроде не то. Знаю, конечно, что враг и всякое такое, но всё-таки что-то гложет. Если бы он пристрелить попросил, я бы пристрелил — чтоб не мучился. И посчитал бы такое действие своё за доброе дело. Но немец не попросил. На чудо ещё какое, наверное, надеялся. Как говорится: пока живу — надеюсь.
Подъезжаю к санчасти своей и докладаю лейтенанту: так и так, вот тут рядом немецкий офицер раненый. Ну, а лейтенант на меня как понёс: «Своих сколь лежит помирает, а ты с немцем!..» В общем, сдал я ему фрицев рюкзачок с документами и к себе. Старшина мне навтыкал этих самых... за самоволку на нейтралку. А через полчаса прибегают штабное начальство, разведчики и кричат: «Где, так вашу растак, немецкий офицер?!» Ну, я на лыжи, мы приходим, а он уже остыл. Вот такая история. Документы оказались важные.
— И что, старина, орден-то тебе дали? — Нет. Но вот курить-то я с той трубки и начал. Сначала баловался. Набью махорочкой и дымлю не в затяжку. Ну, а потом и по-настоящему засмолил. А вот вам, молодым, не советую. Вредное энто всё-таки занятие, курение. Разве выкурить бы какую-нибудь всеобщую трубку мира? Это было бы дело... Но что интересно, уже в где-то в сорок четвертом врезало мне осколком по нагрудному карману, а в нём как раз эта самая трубка и лежала. Так верите - нет, трубку в щепки, карман оторвало, а мне хоть бы хны. Ни царапины. Вот так. Много всякого страшного было на войне. А вот тот немец мне после войны почему-то часто снился. Смотрит на меня и знаками показывает: пить дай. А рядом кишки парят на снегу. Сейчас уже не снится. Думаю иногда, только: что такое люди? Всё-таки не машины же? Зачем так-то...
|