Главная страница Случайная страница КАТЕГОРИИ: АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника |
Смерть рыжего Ицика
Вот уже три дня, как я в числе других ста двадцати новичков стал узником концлагеря Маутхаузен. Правда, нас почему-то забыли обмундировать в полосатые куртки и штаны каторжников. До сих пор мы ходим в нательных рубахах и кальсонах. На ногах — гольцшуе — башмаки, выдолбленные из целого куска дерева. Но зато нас кормят. Мы получаем тот же паек, что и рабочие команды. Утром нам выдают пол-литра химического бульона, изготовленного на заводах «Фарбениндустри», в обед — литр брюквенного супа, а вечером — килограммовую буханку хлеба на четверых, 15 — 20 граммов эрзац-колбасы и пол-литра кофе. Для нас отвели половину пятого блока, отгороженного от остального лагеря колючей проволокой. Трижды в день — в семь часов утра, в полдень и в семь вечера — мы выстраиваемся для проверки. Староста барака Вилли — мордастый широкоплечий уголовник — открывает настежь окна и терпеливо ждет появления дежурного эсэсовца. Морозный воздух быстро наполняет барак. В одном нательном белье очень холодно. Кое-кто, чтобы согреться, пытается проделывать нечто вроде гимнастических упражнений. Это не ускользает от внимания Вилли. Он орет: — Вот я тебя сейчас погрею! — И пускает в ход свою бамбуковую палку. С этой палкой, толщиной в добрую оглоблю, наш блоковый никогда не расстается. — Палка — мой переводчик, — любит повторять Вилли. — Без нее я как без рук. Попробуй сговорись со всеми этими поляками, чехами, русскими, югославами и прочим бессловесным сбродом... От этих рассуждений старосту отвлекает команда «Ахтунг!». На пороге барака появляется молодцеватый эсэсовец. Он принюхивается, недовольно морщится и говорит: — Опять не проветривали помещение? Лентяи! Вилли ест глазами начальство и отвечает: — Так точно! И хотя окна раскрыты настежь уже около часа, Вилли признает свою вину. Иначе нельзя: пререкания с эсэсовцами равносильны бунту. Эсэсовец со скучающим видом пересчитывает нас и направляется к выходу. Уже на пороге он оборачивается к почтительно шагающему позади Вилли и небрежно бросает: — Окна не закрывать! Надо хорошо проветрить помещение! Закроете после ужина!.. — Слушаюсь! После скудного обеда начинается пытка холодом. До самого ужина, лязгая зубами, мы жмемся друг к другу как овцы. С завистью поглядываем на дверь комнаты, в которой живет начальство барака: староста, писарь и парикмахер. Из-за двери доносится раскатистый хохот счастливчиков, слышно, как гудит небольшая печурка. Наконец ужин. Нас выгоняют на улицу, а в барак вносят несколько пятидесятилитровых термосов с кофе и носилки с хлебом. Погода сегодня скверная. Мокрый снег липнет к насквозь промокшим рубахам, холодный ветер обжигает тело. Мы выстраиваемся в очередь и ждем, когда Вилли соизволит выдать нам ужин. Но вот очередь начинает понемногу двигаться, и спустя десять минут я забиваюсь в угол барака. У меня в руках тяжелая миска, наполненная кофе, кусок хлеба и ломтик колбасы. Рядом старательно жуют скудный паек мои товарищи по блоку: поляки, чехи, немцы, французы. Однако не мы самые обездоленные в этом бараке. Есть люди, которым живется еще хуже. Это — евреи. Их около двухсот человек. Пригнали их сюда из разных концов Европы: из Франции и Норвегии, из Бельгии и Голландии, из Дании и Венгрии. Они прибыли сюда за две недели до нас, и мы с ужасом убеждаемся в том, что может сделать с человеком концлагерь за такой короткий срок. Это живые скелеты, живые трупы. Многие пообморозили руки и ноги, у многих началась флегмона. А самое страшное — это их глаза, в которых задолго до смерти погас огонь жизни. Каждое утро евреев гонят на работу в каменоломню на вершину горы. На них ветхие полотняные куртки, такие же штаны и тяжелые деревянные колодки на босу ногу. А на улице десять градусов ниже нуля. Рядом с еврейской колонной шагает бравый рыжий парень во французской шинели и черном берете. В руках у него дубина. Парень то и дело опускает ее на плечи своих подопечных и бойко покрикивает: — Подровнять ряды! Веселей! Живо! — Это их капо, — шепчет мне летчик Вячеслав Рябов, сбитый немцами где-то под Минском в первые дни войны. — Старается, сволочь! Выслуживается... В это время в последних рядах колонны возникает замешательство. Седой изможденный старик, ухватившись за сердце, садится на мерзлую землю и оторопело оглядывается. К нему устремляется рыжий капо. Дубинка взлетает и со свистом опускается. — Встать! Паршивый пес! Встать! Удар! Другой! Третий! Но уже нет на свете силы, которая могла бы поднять старика. Сгоряча рыжий наносит еще несколько ударов по кучке полосатого тряпья, прикрывающего высохшие кости и дряблые мышцы, а потом кричит Вилли, стоящему на крыльце барака: — Прикажите, пожалуйста, убрать эту дрянь! А я, извините, бегу догонять своих... И он присоединяется к колонне. Вечером команда евреев возвращается с каменоломни. Печальное шествие представляет собой колонна призраков. Многие уже потеряли способность передвигаться самостоятельно. Товарищи по несчастью ведут их под руки. Стоит жуткая тишина, нарушаемая лишь ритмичным постукиванием десятков деревянных подошв да глухим покашливанием. И только рыжий капо по- прежнему весел и беспечен. Его багровая обветренная физиономия лоснится как голенище сапога. Он деловито покрикивает: — Линке, цвай, драй, фир! Линке, цвай, драй, фир! Евреи получают половинную порцию ужина. Таков здесь порядок. Но многие не могут съесть и этой порции. Раздутые флегмоной лица, руки и ноги приносят им такие страдания, что они попросту забывают обо всем на свете. В полумраке барака, освещенного тусклой лампочкой, звучат надрывный кашель, стоны, проклятия... Начинаются приготовления ко сну. На полу, вплотную один к другому, разбрасывают пыльные матрацы. На матрацы ложимся мы. Для того чтобы на одном матраце поместилось четыре человека (а такова норма!), мы устраиваемся как сардины в коробке. Один ложится головой в одну сторону, другой — в обратную. И горе тому, кто не вмещается в это прокрустово ложе. Ему помогает блоковый Вилли. Он без лишних разговоров вскакивает на лежащих и утрамбовывает их ногами. Трещат ребра, хрустят кости, попадает и виновнику, и его соседям. Кажется, все утрамбовано. Вилли придирчивым взглядом окидывает «спальный зал» и дает команду накрыть нас одеялами. Двое юрких парнишек с девичьими фигурами быстро выполняют это распоряжение. Теперь остается одно: спать. Спать, не шевелясь и не вставая до утра. Тот, кто встанет, рискует потерять свое место. Ряды спящих, сжатые как пружина, моментально заполнят пустоту. И тогда стой на ногах до утра. А если тебя заметят, то будет еще хуже. ...Утром мы узнаём: евреи не пойдут на работу. Что- то будет. Не успела эта первая новость распространиться по бараку, как вдогонку ей помчалась вторая: для нас привезли верхнюю одежду. Каждый получил полосатую куртку, такие же штаны и бескозырку. Не собираются ли нас погнать на работу взамен выбившихся из сил евреев? После утренней поверки и завтрака к нам в барак пришли пять или шесть мужчин в белых халатах. Они расположились в комнате старосты барака. Проныра Рябов, успевший потолкаться у дверей заветной комнаты, уверенно сказал мне: — Будут делать прививки. Разложили на столах шприцы, спирт и вату. Наверное, будут вводить противостолбнячную сыворотку. Ведь нам предстоят земляные работы... Прозвучала команда: — Выходи строиться! Живо! И тотчас в глубине барака раздались знакомые звуки. Казалось, кто-то старательно выколачивает матрац. Это Вилли пустил в ход свою палку-переводчика. Нас построили, пересчитали, а потом отвели в дальний угол отгороженного проволокой дворика. — Оставаться на месте, — строго-настрого предупредил староста барака. — Каждый, кто покинет строй, сегодня же попадет в крематорий... И он удалился в барак. Мы остались под наблюдением парикмахера — старого сухощавого судетского немца, прилично говорившего по-чешски и кое-как по-русски. Этот словоохотливый старик любил порассуждать о политике. — Я сам коммунист, — говорил он. — Я сижу в лагерях СС с 1934 года. Я был в Дахау и Бухенвальде, я видел много ужасов. Но я снимаю шапку перед организаторским гением Адольфа Гитлера. Этот человек уничтожит коммунизм. Вы слыхали, что Сталинград уже пал? Теперь война закончится в ближайшие месяцы... Но мы уже кое-что знали о политическом прошлом парикмахера. На его груди красовался розовый треугольник. Их носили в лагере педерасты и растлители малолетних. Похотливый старикашка болтал от нечего делать. Декабрьский морозец начал пробираться под холщовые куртки. Посиневшие от холода люди топтались на месте, дули на застывшие пальцы, терли обожженные ветром лица. А парикмахер, одетый в добротную суконную куртку, продолжал разглагольствовать об организаторском гении фюрера. Тем временем у барака остановились две повозки со зловещей надписью «Крематорий». Из барака начали выносить обнаженные трупы и укладывать их на повозки. На груди каждого мертвеца был выведен химическим карандашом номер, присвоенный заключенному при жизни. И тут только мы вспомнили, что евреев нет среди нас, что они остались в бараке... Одна повозка, загруженная трупами, выехала со двора карантинного барака и скрылась за поворотом. Другую продолжали нагружать. Люди в полосатых куртках, занятые этой работой, не проявляли особой почтительности к трупам. Раскачав мертвеца за руки и ноги, они единым махом забрасывали обтянутый кожей скелет на телегу и брались за следующий. Неожиданно дверь барака распахнулась. На крыльцо опрометью выскочил рыжий. Тот самый рыжий, что гонял евреев в каменоломню. Мертвенная бледность покрывала его лицо, по-рачьи выпученные глаза дико шарили вокруг. Огромными прыжками рыжий устремился к нам. Он был без шинели, и на его полосатой куртке ярким желтым пятном выделялась сионистская звезда. На пороге барака, как из-под земли, вырос Вилли. Он глянул вслед беглецу и рявкнул: — Ицик! Цурюк! Назад! Рыжий Ицик на секунду остановился. Потом в несколько прыжков достиг наших рядов и юркнул в толпу. Где-то позади я услыхал его прерывистый шепот: — Спрячьте меня! Спрячьте... Ради бога... Вилли сказал несколько слов кому-то находившемуся за его спиной, в глубине барака. И тотчас же из дверей вышли два рослых венгерских цыгана с черными треугольниками на груди и бичами в руках. На рукавах у них были повязки с надписью «Лагерполицай». Все трое направились в нашу сторону. Для того чтобы раскидать толпу и найти забившегося в угол рыжего, лагерполицаям потребовалось несколько секунд. Но рыжий, видимо, твердо решил не сдаваться. Он отбивался изо всех сил, пинался, царапался, кусался и отчаянно, со звериной тоской в голосе кричал: — Не надо! Я не хочу укола! Я не хочу... А-а-а! На пороге барака появилось еще одно действующее лицо. Это был пожилой мужчина в белом халате, без головного убора. Слабый ветерок на секунду завернул полу халата, и мы увидели серо-зеленое сукно офицерского мундира. Мужчина недовольно хмыкнул и негромко спросил: — Долго еще ждать? — Айн момент!.. Вилли, наблюдавший за тем, как цыгане безуспешно пытаются скрутить Ицика, сделал шаг вперед. В следующее мгновение он с силой выбросил правую ногу в пах рыжего. И сразу истошный вой Ицика оборвался. Рыжий сел на землю и начал хватать ртом воздух... Полицаи поволокли рыжего в барак, а Вилли не торопясь пошел следом. Несколько рейсов совершили в этот день повозки крематория. А когда со двора выезжала последняя, о ее борт билась огненно-рыжая голова Ицика — капо еврейской команды. ...Вечером, когда мы уже засыпали, тесно прижавшись друг к другу, Славка Рябов шепнул мне: — Оказывается, и умирать можно по-разному: по- человечески и по-собачьи... Их было почти две сотни. Но никто не просил пощады. А этот рыжий? Жил как подлец и умер как собака... НОВОГОДНЯЯ НОЧЬ В конце 1942 года я находился в Гузене — грязном и мрачном филиале Маутхаузена. Мы, новички, жили в четырнадцатом бараке — длинном сооружении, сколоченном из потемневшего теса. От общего рабочего лагеря мы были отделены колючей проволокой. Мы отбывали карантин. Днем толкались в узком дворике, примыкавшем к бараку, а вечером, озябшие и голодные, наспех проглотив порцию кофе и хлеба, засыпали на нарах тяжелым, беспокойным сном. Администрация барака не позволяла нам нежиться. Ночью нас поднимали то для сверки номеров, то для контроля на вшивость, а чаще всего для участия в различных «увеселительных» мероприятиях. Так было и в новогоднюю ночь. В двенадцатом часу в нашей половине барака ярко вспыхнул свет, и в тишине прозвучал возглас: — Ауфштейн! Подъем! Протирая глаза, я сел на своих нарах под наклонным сводом барака. Из своей каморки, покачиваясь, вышел староста барака Франц, выделявшийся среди других уголовников багровым, испещренным морщинами лицом, крупными мускулистыми руками, луженой глоткой и развалистой морской походкой. Когда лагерному начальству начинал не нравиться какой-либо заключенный, Франц охотно брал на себя обязанности палача... Староста был явно навеселе. Позади него стояли четыре испанца из лагерного оркестра. Двое держали в руках скрипки и смычки, третий — кларнет, а четвертый — небольшой барабан. — Внимание! — заорал Франц.— Сегодня я решил развлечь вас и пригласил музыкантов. Конечно, вы понимаете, что даром ничего не делается. Но вы ребята не скупые, не жадные...— После этих слов Франца одолел приступ смеха. Наконец староста отдышался, вытер слезы и сказал: — За музыку мы заплатим. Завтра каждый из вас отдаст мне полпайки хлеба. Ясно? — Он качнулся и небрежно бросил музыкантам: — Валяйте! Один из скрипачей взмахнул смычком, и барак наполнила игривая мелодия солдатской песенки «Лили Марлен». Франц уже собирался вернуться к себе в каморку, когда в барак вошел еще один заключенный. Это был крупный мужчина с угрюмым лицом и неторопливой походкой. Он преградил Францу дорогу и что-то тихо сказал. Франц махнул рукой испанцам. Музыка смолкла. — Для очень срочной работы, — громогласно объявил Франц, — нужны четыре крепких молодых парня. Кто хочет поработать? Тот, кто поработает сегодня ночью, завтра будет отдыхать весь день... Перспектива весь день проваляться в бараке прельстила многих. Добровольцы толпой окружили Франца. Но отбирал кандидатов не наш блоковый, а ночной гость. Он внимательно окинул взглядом одного, ощупал мускулы у другого, легким ударом в челюсть сшиб с ног третьего. Потом обернулся к Францу и рявкнул: — Дерьмо! Мне нужны люди для работы, а не для крематория. Действительно, люди, окружавшие его, были уже не в состоянии выполнять какую-либо физическую работу. Тогда Франц сам устремился на поиски. Он быстро осматривал ряды коек и извлекал каждого, кто еще походил на человека, способного работать. Так были отобраны четверо заключенных. Одним из них оказался я... И вот мы идем следом за угрюмым немцем по темным улицам лагерного городка. Наш вожак привел нас к небольшому зданию, над которым возвышалась труба. Сквозь фиолетовые занавески окон пробивался жидкий свет. На входной двери висела небольшая табличка с надписью: «Крематорий». Капо крематория никогда не улыбался. Он глядел на мир мрачными глазами, упрятанными в тень нависших бровей. Звали его Руди, друзья-уголовники — «грустным Руди». — Стойте здесь и ждите! — распорядился он и ушел в крематорий. Мы и не догадывались, что вечером 31 декабря лагерфюрер Зайдлер получил известие о том, что завтра в Гузен прибывает пополнение — 700 югославских партизан. Перед Зайдлером встала проблема: где разместить вновь прибывших? Лагерь был заполнен до предела, мест не было. Зайдлер задумался, потом вызвал лагерного старосту, назначенного из числа уголовников, и распорядился: — К завтрашнему утру надо освободить тридцать второй барак. Прибывает пополнение... Староста бодро щелкнул каблуками и ответил: — Так точно! Будет сделано!.. Они понимали друг друга с полуслова. В тридцать втором бараке размещались инвалиды, иными словами — те, кто перенес «лечение» в лагерном лазарете. Теперь их ждала смерть... Командование лагеря исходило из простого расчета: инвалиды уже не могли приносить пользы, а югославы были солидным пополнением для армии заключенных, работавших в каменоломне. Истребление инвалидов началось сразу же после отбоя, когда в бараках погас свет. Людям приказали раздеться догола и вытолкнули на улицу. Перед этим о каждом из несчастных «позаботились»: химическим карандашом вывели на груди личный номер. На дворе стоял двенадцатиградусный мороз. Напрасно инвалиды пытались согреться, разогнать застывшую кровь, размахивая руками и подпрыгивая на месте. Мороз медленно, но верно делал свое дело. Вот в одном из уголков двора без стона, без звука опустился на промерзшую землю человек. Рядом присел на корточки другой... После одиннадцати часов вечера двор барака был устлан трупами. Но некоторые умирать не хотели. Подобно призракам, они продолжали бродить между рядами окоченевших товарищей: одни — с помутневшими от ужаса глазами, другие — уже не замечавшие ничего вокруг. Один из них, высокий и худой испанец, то хохотал, то пытался что-то петь о родной Андалусии. Не желавших умирать погнали в баню. Там им устроили ледяной душ, а затем снова выгнали на мороз. Дело пошло быстрее. За пятнадцать минут до встречи Нового года в живых оставался всего один инвалид — русский, родом из Сибири. Экономя время, уголовники проломили сибиряку голову ломом. Руди был серьезно обеспокоен тем, что до утра ему не удастся силами своей команды перевезти в мертвецкую около 700 трупов инвалидов. Брать «помощников» из рабочего барака он не хотел. Надо было хотя бы на несколько дней сохранить очередную акцию уничтожения в тайне от остальных заключенных и вольнонаемных немцев, работавших в каменоломне, поэтому выбор пал на карантинный барак. Возле крематория нас разбили на пары, каждой паре вручили тележку на двух колесах, и мы направились к тридцать второму бараку. За несколько минут до полуночи все участники расправы — капо, старосты блоков и лагерполицаи — шумной толпой двинулись встречать Новый год. С нами остался один Руди. И тут началось самое страшное. Ведь не так просто взять за руки или за ноги то, что еще час назад было человеком. Не так просто погрузить труп на тележку, потом вернуться за следующим, потом еще и еще раз повторять все сначала... Я попал в одну пару со старым Петером — видавшим виды капитаном океанского лайнера. Старик был плечист и широк в кости. Я уверен, что он спокойно переносил любую качку, любой шторм. Но стоило ему прикоснуться к посиневшему трупу, как его начинало мучительно рвать. Спасало его лишь то, что из пустого желудка много не выжмешь. Руди рыскал среди трупов, присаживался на корточки, вглядывался в лица. Время от времени он одной рукой подхватывал мертвое тело и волок его в дальний угол двора. Зачем? Я терялся в догадках. Впрочем, размышлять было некогда. ...Несколько месяцев спустя я познакомился с белорусом Петром Чуриковым, работавшим в команде крематория. Он рассказал мне о подслушанном разговоре... Утром 1 января 1943 года в крематорий раньше обычного явился шеф этого учреждения — обершарфюрер СС Грау. На приветствие Руди, поздравившего начальство с Новым годом, эсэсовец сухо бросил: — Ты мне зубы не заговаривай! Где моя доля? — Вот, пожалуйста! Звякнул металл. Потом Грау замолк. Через тонкую стенку Петр слышал, как Руди тяжело вздохнул и сказал: — Это все, господин обершарфюрер... И тут шеф взорвался: — Врешь, скотина! Да я тебя самого... Но Руди был не из пугливых. Слишком часто он видел смерть, слишком много знал о своем шефе. И поэтому он спокойно оборвал эсэсовца: — Посмотрели бы сами. Ведь большинство инвалидов — русские военнопленные. Народ молодой, зубы здоровые... Эсэсовец, не прощаясь, зло хлопнул дверью... Много таких подробностей знал белорус Петр Чуриков, но не успел рассказать о них людям. Его расстреляли 3 мая 1945 года, за два дня до освобождения лагеря.
|