Студопедия

Главная страница Случайная страница

КАТЕГОРИИ:

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






Очерки жизни и творчества писателей 6 страница






Где дама строгая в пижаме

Загромоздит порой проход,

Смущая щеголя с усами.

Что не растут такие сами

Без долгих вдумчивых забот.

Автор тепло вспоминает дом, простые человеческие отноше­ния, дорогие с ранних детских лет: «Уют особенной цены. | Что с первой детскою кроваткой | У голой лепится стены...» Для него нет сомнения, что в каком-нибудь закопченном барачном углу можно встретить одухотворенность высшего порядка. Суровая си­бирская земля — «недоброй славы край глухой» — внушает одно­временно и горделивое сознание широты и простора страны, и непонятное поначалу чувство вины, немого укора. Поэт не может забыть, что Сибирь для многих была чужой, постылой, проклинае­мой — местом ссылки, каторги, неволи. С этим горьким мотивом связана глава «Друг детства».

Во второй половине 1960-х голов завершена поэма «По праву памяти», задуманная как продолжение «За далью — даль». Она обращена и к тем, кто «из другого поколенья», и к ровесникам поэта. Первая глава «Перед отлетом» была опубликована в послед­нем прижизненном сборнике как отдельное стихотворение. Все остальные главы увидели свет только в 1987 г. Каждая глава отра­жает важнейшие события в жизни героя и страны. Первая описы­вает юность героя. Это как бы глубокий археологический слой: «Дав­но ли? — Жизнь тому назад». Вторая глава «Сын за отца не отвеча­ет» — узловая. Автор гневно, с публицистической остротой, об­нажает суть грубого вмешательства власти в сферу семейную, в результате которого библейские, издревле мыслимые как теплые, добрые, исполненные любви понятия отец и сын становятся иска­женными до гротеска. Толкование сталинской фразы об отце и сыне теперь требует знаний не только филологических:

Пять слов по счету, ровно пять.

Но что они в себя вмещают.

Вам, молодым, не вдруг обнять.

«То был отец, то вдруг он — враг». Какое смятение в душе юно­ши! Сколь привлекательны идеи равенства, братства, вытекаю­щие из христианских заветов, и почему нужно делать такой страш­ный выбор — между родным отцом и благородной идеей, когда на деле оказывалось, что выбор этот — между отцом и жизнью? Так глубока рана в душе, что, будучи уже в зрелых летах, герой восклицает: «О годы юности немилой...» Искренний порыв идти в ногу со временем оборачивается для лирического героя горькой иронией: оставивший отцовский дом для активного участия в строи­тельстве новой жизни сын для вершителей народных судеб лишь щепка, которую именуют «отродьем, | Не сыном даже, а сынком».

Но сыновнее сердце хранит верную любовь к отцу-труженику. О ней напоминает возникающее в памяти видение отцовских рук: «В уз­лах из жил и сухожилии, | В мослах поскрюченных перстов», неразгибающихся, загрубевших в работе: «отдельных не было мозолей — | Сплошная. Подлинно — кулак!» Отец-кулак землю «кропил сво­им бесплатным потом». Слово возвращает нас к религиозному ри­туалу, и развивающаяся аналогия обогащает авторский анализ ми­нувшего.

Облик «отца народов» приобретает демонические черты, в тек­сте возникают лермонтовские реминисценции: «Он говорил: иди за мною, | Оставь отца и мать свою...» Демон, увлекающий жертву, пожалуй, менее страшен, нежели новоявленный сеятель смерти, убивающий в душе все, что не освящено его именем. Нравствен­ные заветы для переставших верить в настоящего Бога оказались перевернутыми. И — что особенно горько — агрессивные законы демона приняты как свои рядовыми участниками мистерии.

А мы, кичась неверьем в Бога,

Во имя собственных святынь

Той жертвы требовали строго:

Отринь отца и мать отринь.

Пафос третьей главы в критике беспамятства, пассивного ожи­дания указаний сверху, которое сродни языческому поклонению: «Нет, дай нам знак верховной воли, | Дай откровенье божества». Своей инфантильностью, безответственностью иные современни­ки заслужили снисходительную иронию: «Как наигравшиеся де­ти, | Что из отлучки взрослых ждут». Автор горячо выступает в за­щиту истинного знания о прошлом, — только это может помочь людям по-настоящему выдержать испытания, сохранить челове­ческое лицо.

Особой силы жизнеутверждения, глубокой мудрости исполне­на поздняя лирика Твардовского. Ее совершенство оказалось не­ожиданным даже для многих ровесников поэта, воспринявших ее, как заметил К.Симонов, «в заскорузлом для потрясения поэзией немолодом возрасте». «И поразило не то, как она написана, хотя и это поразительно, а то, как в ней подумало о жизни, с какой глубиной, печалью и мужеством, заставлявшими заново подумать о самом себе, как живешь и как пишешь». В одном из стихотворе­ний, посвященных поэзии, описано, какие требования предъяв­ляет к себе возмужавший мастер:

От сладких слез, что наготове,

По крайней мере удержись.

Года обязывают строже,

О прежних вспышках не жалей.

Не шутка быть себя моложе,

Труднее быть себя зрелей.

События войны в поздних стихотворениях Твардовского видят­ся сквозь толщу переживаний и раздумий последующих лет. Они уже будто припорошены пылью времени, и авторский голос раз­меренно спокоен, но это не означает, что в стихах главенствует логика: через оболочку строгой сдержанности читатель острее чув­ствует высокое напряжение эмоций. Отпечаток эпической отстра­ненности лежит на стихотворении, посвященном погибшим:

Лежат они, глухие и немые,

Под грузом плотной от годов земли —

И юноши, и люди пожилые.

Что на войну вслед за детьми пошли,

И женщины, и девушки-девчонки.

Подружки, сестры паши, медсестренки,

Что шли па смерть и повстречались с ней

В родных краях иль на чужой сторонке.

Пластичность, свойственная большим эпическим произведе­ниям, постепенно трансформируется. Некоторые стихотворные образы, приобретая многозначность, симфоничность звучания, приближаются к символическим. Таков образ камня в стихотворе­нии «Дробится рваный цоколь монумента» (1963). Оно посвяще­но, по-видимому, уничтожению памятников Сталину, рассчи­танных на тысячелетнее стояние. Грустная усмешка слышится за отвлеченным, казалось бы, обобщением: «Чрезмерная о вечнос­ти забота — | Она, по справедливости, не впрок». Однако суетные и спешные хлопоты об уничтожении памяти об ошибках и зле прошлого тоже не заслуживают одобрения, более того, воспри­нимаются с явной долей язвительности: «Чрезмерная забота о забвенье | Немалых тоже требует трудов». После ярких картин и злободневных сентенций появляется новая, лишенная эмоцио­нальной окраски формула, может быть, более важная, чем пре­жние. Авторский взгляд возвышается над сиюминутным и историческим, каким-то космическим холодом веет от последней, фразы: «Но дело в том, | Что сам собою камень, — | Он не бывает ни добром, ни злом».

К стихотворению о судьбе русской крестьянки, пережившей в молодости насильственное переселение с родной земли, Твардов­ский выбирает эпиграфом строки из народной песни:

Перевозчик – водогребщик,

Парень молодой,

Перевези меня на ту сторону.

Сторону — домой.

Почти сказочные приметы тридесятого царства определяют чу­жой мир. куда попадает н плен героиня (будто Змей Горыныч украл):

В том краю леса темнее.

Зимы дольше и лютей.

Даже снег визжал больнее

Под полозьями саней.

Сохранение песни в памяти само по себе выступает как свиде­тельство стойкости духа: «Но была, пускай не пета, | Песня в па­мяти жива, | Были эти на край света | Завезенные слова». Трагично сложившуюся жизнь не переменить. Твардовский, опираясь на фольклорную традицию, предельно лаконично сформулировал мысль о невосполнимости утрат. Нельзя вернуться в прошлое, а впереди у каждого человека — переселение на тот берег реки смерти:

Отжитое — пережито,

А с кого какой же спрос?

Да уже неподалеку

И последний перевоз.

Родительский дом уже там, на том берегу, ведь уже и сам-то перевозчик — «старичок седой». Трогательный и грустный мир рус­ской лирической песни поэт оживляет выстраданным словом.

Лирический герой позднего Твардовского предстал в особен­ной ипостаси. Это — умудренный жизнью человек на грани рас­ставания с миром. Мы встречаемся здесь с удивительным явлени­ем: мотивы скорби, отчаяния у поэта практически отсутствуют, напротив, многое сияет его взору нетленной красотой. Очарова­тельны, свежи, ярки стихи о природе, в любое время года лающей душе благодать: «Там-сям дымок садового костра...» (1967), «Как после мартовских метелей...» (1966), «Июль — макушка лета...» (1966), «Спасибо за утро такое...» (1966), «Отыграли по дымным оврагам...» (1967), «На дне моей жизни...» (1967), «Чуть зацве­тет иван-чай...» (1967).

Атмосфера спокойствия, приятия общего мироустройства, воз­можно, ставшая итогом исполненного предназначения, завершен­ности пути, доминирует в лирике этих лет. Грустны, но лишены надрыва стихи о смерти, о личных и общих невозвратимых утра­тах: «Посаженные дедом деревца..» (1965), «Все сроки кратки в этом мире...» (1965), «Есть имена и есть такие даты...» (1966), «Памяти Гагарина» (1968).

В стихах Твардовского, при всей их мудрости, нет назидатель­ности. Они рождаются из удивления перед миром, из непосред­ственного, личного соприкосновения с ним. В этом плане «твор­ческие достижения» не могут закрыть дороги идущим рядом или шагающим вослед.

Нет ничего, что раз и навсегда

На свете было 6 выражено словом.

Все, как в любви, для нас предстанет новым,

Когда настанет наша череда.

С искренним уважением к чужим путям творчества связана ре­дакторская деятельность Твардовского. Титаническую ношу глав­ного редактора «Нового мира» нес он с профессиональным бле­ском, мужественно и достойно. Эта сторона литературной деятель­ности поэта дополняет и отчетливо усиливает те нравственные чер­ты, которые запечатлело его стихотворное наследие.

 

Литература

Твардовский А. Т.Избр. произв.: В 3 т. — М., 1990.

Гришунин А.«Василий Теркин» А.Твардовского. — М., 1987.

Кондратович А.Твардовский: Поэзия и личность. — М., 1987.

Творчество Александра Твардовского: Исследования и материалы. / Под ред. П.С. Выходцева, Н.А. Грозновой. — Л., 1989.

Романова P.M.Александр Твардовский: Страницы жизни и творче­ства: Книга для учащихся старших классов средней школы. — М, 1989.

Н. М. РУБЦОВ (1936-1971)

Николай Михайлович Рубцов унаследовал из прошлого рус­ской литературы то, что отечественный писатель привык подразу­мевать под словами «судьба русского поэта».

Ему было отпущено тридцать пять лет жизни, слава и народная любовь — посмертно. Одиночество, неприкаянность, бедное и без­домное (почти до конца) существование. Но и — способность «сго­рать» в труде, всего себя отдавать стихам. Но и — невозможность какой бы то ни было озлобленности на «обстоятельства». Внешне неожиданная и нелепая, внутренне глубоко закономерная и пред­чувствуемая гибель. И умение так по-есенински (и, как видно, по-рубцовски тоже) попрощаться:

Мы сваливать

не вправе

Вину свою на жизнь.

Кто едет,

тот и правит.

Поехал, так держись!

Я повода оставил.

Смотрю другим вослед.

Сам ехал бы

и правил,

Да мне дороги нет...

В детские годы — много потерь, но и приобретений — немало. Одна за другой последовали утраты двух сестер и матери, разлука с отцом, о судьбе которого было неизвестно. Четверо детей в годы войны остались сиротами. Но время, проведенное в Никольском детском доме на Вологодчине. куда попал Коля Рубцов, подарило ему главную тему будущего творчества: «До меня все же докати­лись последние волны старинной русской самобытности, в кото­рой было много прекрасного, поэтического. Все, что было в дет­стве, я лучше помню, чем то, что было день назад» («Коротко о себе» ). Память поэта сохранила вовсе не то, что связано с различ­ными лишениями:

Вот говорят,

Что скуден был паек,

Что были мочи

С холодом, с тоскою, —

Я лучше помню

Ивы над рекою

И запоздалый

В поле огонек.

Вологодская «малая родина» стала вечным магнитом, ядром жизни Рубцова, несмотря на то что «после дива сельского просто­ра» он и впрямь «открыл немало разных див» («Ось»): армейская служба на Северном флоте, жизнь R обеих российских столицах (в Ленинграде — рабочим, в Москве — студентом Литературного института), поездка в Сибирь...

Долгое время Рубцов не имел на родине своего жилья, но не возвращаться туда не мог. Причины этого особенно ясно сформу­лировал сам поэт в письме Г.Горбовскому: «...в Вологде мне все­гда бывает и хорошо, и ужасно грустно и тревожно. Хорошо отто­го, что связан я с ней своим детством, грустно и тревожно, что и отец, и мать умерли у меня в Вологде. Так что Вологда — земля для меня священная, и на ней с особенной силой чувствую я себя и живым, и смертным».

В череде отъездов-возвращений наиболее важное место, без со­мнения, занимает год 1962-й. Его принято считать началом твор­ческой зрелости поэта. В этом году он поступил в Литературный институт имени Горького и познакомился с В.Соколовым, С.Ку­наевым, В. Кожяновым и другими литераторами, чье дружеское участие не раз помогало ему и в творческом взрослении, и в изда­тельских делах. Напечатал, однако, при жизни Рубцов немного. Помимо журнальных подборок и совсем тоненькой книжечки «Ли­рика» (1965) тиражом в 3000 экземпляров, это сборники «Звезда полей» (1967), «Душа хранит» (1969), «Сосен шум» (1970). Готовив­шиеся к изданию «Зеленые цветы» появились уже после смерти Рубцова, в 1971 г. С цензурой и редактурой отношения его тоже не были простыми. Заслуживает внимания признание, сделанное Руб­цовым в письме С. Викулову (конец 1964 г.): «Вообще я никогда не использую ручку и чернила и не имею их. Даже не все чистовики отпечатываю на машинке — так что умру, наверное, с целым сборником, да и большим, стихов, «напечатанных» или «записанных» только в моей беспорядочной голове». Как бы то ни было, трагическая гибель Рубцова в ночь на 19 ян­варя 1971 г. оставила недописанной одну из самых ярких страниц в истории русской поэзии второй половины XX в.

Поэтический мир Рубцова одновременно и узнаваем, и много­образен в своих проявлениях. Если попытаться дать ему вначале об­щую характеристику, без анализа конкретных текстов, то это, во-первых, мир крестьянского дома и русской природы. В этом мире снаружи чаще всего «много серой воды, много серого неба, | И немного пологой родимой земли, | И немного огней вдоль по бе­регу...», внутри же — «книги, и гармонь, | И друг поэзии нетлен­ной, | В печи березовый огонь». Граница же (стена дома) постоянно преодолевается, становясь почти условной. Замкнутое пространство дома способствует размышлениям лирического героя о своей инди­видуальной судьбе, безграничное пространство природы почти все­гда выводит к ощущению хранимой в нем истории и судьбы народа.

Личная судьба рубцовского героя скорее несчастливая, и она является точным слепком судьбы поэта. Та же бесприютность и сиротство, та же неудачная любовь, заканчивающаяся разлукой, разрывом, утратой. Наконец, самое тягостное — предчувствие ско­рой и неотвратимой смерти.

И все же удивительная органичность, способность ощутить себя необходимой частицей природы и народа гармонизирует хотя бы на время внутренний мир героя, мучимого противоречиями. Взгляд Рубцова чаще обращен впрошлое. Точнее — к русской старине. Очень редко поэт находят ее в городе («О Московском Кремле»), почти всегда — в селе и открытом природном простран­стве. Старина у Рубцова сохранена не только в рукотворных памят­никах («...темный, будто из преданья, | Квартал дряхлеющих дво­ров»), но и в мироощущении поэта: «...весь простор, небесный и земной, | Дышат в оконце счастьем и покоем, | И достославной веял стариной...» И все же есть в этом просторе такие места, стихии и звуки, к которым он в поисках образов и голосов «былой Руси» обращается в первую очередь:

Я буду скакать по холмам задремавшей отчизны.

Неведомый сын удивительных вольных племен!

Как прежде скакали па голос удачи капризный,

Я буду скакать по следам миновавших времен...

Это первая строфа одного из лучших стихотворений Рубцова, написанного в 1963 г., — «Холмы задремавшей отчизны» — и есть то любимое лирическим героем Рубцова место, которое позволяет ему вырваться из «малого» времени в «большое» и увидеть движе­ние истории. Ирреальность фигуры всадника подчеркнута и в финале этого большого стихотворения, когда он «мелькнувшей легкой тенью» исчезает «в тумане полей». Однако в этой «рамке» (излюбленный композиционный прием Рубцова) живут очень личные и очень конкретные чувства лирического героя. И главное из них — пере­живание утраты старинной жизни. Эта Россия уже не «уходящая» (Рубцов через десятилетия перекликается с Есениным), а «ушед­шая». Ощущение утрат вначале носит психологический характер:

Россия! Как грустно! Как странно поникли и грустно

Во мгле над обрывом безвестные ивы мои!

Пустынно мерцает померкшая звездная люстра,

И лодка моя на речной догнивает мели.

Затем поэтическая энергия концентрируется в образах со впол­не конкретным социально-историческим наполнением:

И храм старины, удивительный, белоколонный,

Пропал, как виденье, меж этих померкших полей, —

Не жаль мне, не жать мне растоптанной царской короны.

Но жаль мне, по жаль мне разрушенных белых церквей!..

Не жаль того, что возносит одного над всеми; жаль того, что роднило, объединяло всех со всеми. Но это еще не кульминация текста. Самого пронзительного зву­чания переживание утраты достигает тогда, когда лирический ге­рой в замечательно точном образе обмелевшей реки философски прозревает обреченность цивилизации позитивизма:

Боюсь, что над нами не будет таинственной силы,

Что, выплыв на лодке, повсюду достану шестом,

Что, все понимая, без грусти пойду до могилы...

Отчизна и воля — останься, мое божество!

Не об этих ли чувствах писал, обращаясь к читателям Рубцова, В. Кожинов, первый из заметивших его критиков: «Порвалась связь с самим представлением о бесконечном, без чего не может быть и глубокого смысла конечного».

Сходным образом рождается выход в «большое» время в сти­хотворении «Гуляевская горка» и особенно интересно — в «Виде­ниях на холме»:

Взбегу на холм

и упаду

в траву.

И древностью повеет вдруг из дола!

В видении, сменяющем в середине стихотворения «картины грозного раздора», не стоит искать прямых исторических аллю­зий, но это не отменяет искренней и глубокой тревоги за настоя­щее и будущее России:

Россия, Русь, храни себя, храни!

Смотри, опять в леса твои и долы

Со всех сторон нагрянули они,

Иных времен татары и монголы.

Они несут на флагах черный крест,

Они крестами небо закрестили,

И не леса мне видятся окрест,

А лес крестов

в окрестностях

России.

И все же очнувшийся от видений лирический герой оказывает­ся наедине с тем, что дает ему надежду и успокоение, — с «без­брежным мерцаньем» «бессмертных звезд Руси».

Гармония, впрочем, может обретаться в поэтическом мире Руб­цова и иначе.

Образ сельского кладбища, впервые в русской поэзии прочув­ствованный в переводах В.Жуковского, находит такое же элеги­ческое воплощение и у Рубцова. В стихотворении «Над вечным по­коем» (1966) «святость прежних лет», о которой напомнило герою «кладбище глухое», умиротворяет его сердце, наполняя естествен­ным, очень «природным» желанием:

Когда ж почую близость похорон,

Приду сюда, где белые ромашки,

Где каждый смертный снято погребен

В такой же белой горестной рубашке.

Смерть как приобщение к «святости прежних лет» — разрешает ли поэт найденным образом саму проблему? Конечно, нет! До конца примириться с неизбежностью ухода человека в небытие он не может. Но выражает это совсем не так, как, скажем, сделал в те же годы другой замечательный поэт — Е. Евтушенко. Известное стихотворение последнего «Людей неинтересных в мире нет...» за­канчивается горестным восклицанием: «И каждый раз мне хочет­ся опять | От этой невозвратности кричать!» Вот именно крика отчаяния и не встретить в рубцовских стихах о смерти. Таково, например, короткое стихотворение позднего пе­риода:

Село стоит

На правом берегу,

А кладбище —

На левом берегу.

И самый грустный все же

И нелепый

Вот этот путь,

Венчающий борьбу

И все на свете, —

С правого

На левый.

Среди цветов

В обыденном гробу...

У Рубцова вовсе нет желания поразить новой мыслью или уникальной метафорой. Как все это узнаваемо: с берега жизни — через реку — на берег смерти! Автор, не претендуя на то, чтобы быть оригинальным, добивается гораздо большего: в негромких I и тонких эпитетах («нелепый», «обыденный»), в выверенной ин­тонации — бережной и одновременно сдержанно-ироничной — слышится голос сполна вкусившего утрат и помудревшего человека.

Не стоит, однако, думать, что Рубцов не был способен писать иначе. То же кладбище могло предстать под его пером вовсе не утишающим и утешающим, а ужасающим, парализующим душу, как, например, в стихотворении «Седьмые сутки дождь не умолкает...» (1966). Картина весеннего половодья здесь гиперболизи­руется, разрастаясь едва ли не до масштабов потопа («И реками становятся дороги, | Озера превращаются в моря...») и приобретает поистине апокалиптический характер:

На кладбище затоплены могилы,

Видны еще оградные столбы,

Ворочаются, словцо крокодилы,

Меж зарослей затопленных гробы,

Ломаются, всплывая, и в потемки

Под резким неслабеющим дождем

Уносятся ужасные обломки

И долго вспоминаются потом...

Такое нарушение гармонии, гибель «святости прежних лет» под напором слепой стихии особенно страшны для Рубцова: «И долго вспоминаются потом...» через четыре года после создания этого стихотворения, написав свою знаменитую пророческую строчку «Я умру в крещенские морозы», поэт не в силах был освободиться от поразившей его когда-то картины и, словно испытывая душу и волю, примерял увиденное на себя:

Из моей затопленной могилы

Гроб всплывет, забытый и унылый,

Разобьется с треском,

и в потемки

Уплывут ужасные обломки.

И все-таки это — исключения. Они потому и выделяются так резко, что окружают их совсем другие стихи.

Любимая стихия Рубцова — ветер. И даже если он приносит грозу, воспринимающуюся как «зловещий праздник бытия» («Во время грозы»), то лишь затем, «чтоб удивительно | Светлое утро | Встретить, как светлую весть!» («После грозы»). Чаще всего ветер пробуждает спящую в природе память исто­рии, и природа начинает говорить, взывая к тем, кто умеет слу­шать («О чем шумят...», «Сосен шум», «Встаром парке» и другие стихотворения). Лирический герой Рубцова как раз и обладает та­ким особым даром и напрямую заявляет об этом: «Я слышу пе­чальные звуки, | Которых не слышит никто». Чаше всего голос ис­тории, пробуждаемый ветром, слышен в тишине ночи, и герой, ждущий его, признается: «Я так порой не спать люблю!»

Да как же спать, когда из мрака

Мне будто слышен глас веков...

Цитируемые строки — из стихотворения «Сосен шум» (1967). Заканчивается оно строфой, которая при внимательном чтении помогает понять, почему тридцать пять рубцовских лет кажутся вместившими в себя намного больше и почему он был порой так сложен в «дневном», бытовом общении:

Пусть завтра будет путь морозен,

Пусть буду, может быть, угрюм,

Я не просплю сказанье сосен.

Старинных сосен долгий шум...

Целостный художественный мир Рубцова взывает и к целост­ному, органичному его рассмотрению, анализу. Попытаемся именно таким образом прочитать одно из лучших стихотворений поэта — «По мокрым скверам проходит осень...» (1964):

По мокрым скверам

проходит осень.

Лицо нахмуря!

На громких скрипках

дремучих сосен

Играет буря!

В обнимку с ветром

иду по скверу

В потемках ночи.

Ищу под крышей

свою пещеру —

В ней тихо очень.

Горит пустынный

электропламенъ,

На прежнем месте,

Как драгоценный какой-то камень,

Сверкает перстень, —

И мысль, летая,

кого-то ищет

По белу свету...

Кто там стучится

в мое жилище?

Покоя нету!

Ах, это злая старуха осень,

Лицо нахмуря,

Ко мне стучится

и в хвое сосен

Не молкнет буря!

Куда от бури,

от непогоды

Себя я спрячу?

Я вспоминаю былые годы,

И я плачу...

Эмоция лирического героя не заявлена категорически, однако можно предположить, что здесь главенствует ощущение бесприют­ности. Ему сопутствуют одиночество, отсутствие тепла...

Бесприютность передается прежде всего движением зримых об­разов. Co-противопоставлены мир, относительно разомкнутый в про­странство (ночной сквер), и мир относительно замкнутый (пещера-жилище). Граница между этими мирами, как это часто бывает у Рубцова, непрочна и легко преодолима. Осень настигает героя и в его жилище — и не дает покоя, не отпускает, а мысль героя, и свою очередь, снова пытается вырваться наружу. И в осени, и в жилище мы видим, по сути, нечто однородное. «Потемкам» вроде бы проти­вопоставлен свет, но это — «пустынный электропламень», который не согревает и не избавляет от одиночества. Тишина пещеры тоже относительна: «Кто там стучится в мое жилище? | Покоя нету!»

Однако чувство бесприютности, неприкаянности эстетизировано поэтом. Отрицательным эмоциям героя противостоит сам строй стиха, его внутренняя гармония. С одной стороны, ритмическая монотония трехчастных единиц усиливает ощущение безысходно­сти, предопределенности, с другой — отточенность, отшлифованность ритмического рисунка и сама его необычность рождают ощущение Красины, приближают к катарсису.

Таков и металогический характер языка. «Нахмуренное лицо» осени вовсе не безобразно: она ступает не по грязной дороге, а по «мокрым скверам», ее движение сопровождают «громкие скрипки» сосен, ветер не пронизывает, а «обнимает» героя... На протя­жении всего стихотворения четко выдерживается стилевая приподнятость: «не молкнет буря», «былые годы» — эти и другие выражения несколько «выше» нейтральной лексики.

Подзаголовок к этому стихотворению «Вольный перевод, Верлена», воспроизводящийся не во всех изданиях, может существенно обогатить наши представления о его лирической образности. Известно, что 1962 г. в Литературном институте Рубцов в числе других студентов получил задание сочинить по подстрочнику перевод «Осенней песни» Верлена. У него тогда получилась своя собственная «Осенняя песня», а к Верлену поэт вернулся двумя годами позднее. К этому тексту в числе других замечательных поэтов обращался и Б. Пастернак. Вот его перевод:

И в сердце растрава,

И дождик с утра.

Откуда бы, право,

Такая хандра?

 

О, дождик желанный.

Твой шорох — предлог

Душе бесталанной

Всплакнуть под шумок.

 

Откуда ж кручина

И сердца вдовство?

Хандра без причины

И ни от чего.

 

Хандра ниоткуда,

Но та и хандра,

Когда ни от худа

И ни от добра.

В переводе Пастернака масштабы конфликта героя с действи­тельностью невелики и постоянно сужаются, уменьшаются.

Не то — у Рубцова. Если верленовско-пастернаковский герой еще только может «всплакнуть под шумок», то верленовско-рубцовский уже плачет под бурю. У Пастернака — «хандра ниоткуда», у Рубцова незримо присутствуют «былые годы», и в них мы можем подозревать «причину» его тоски. Ими поддерживается, а не сни­мается эмоциональное напряжение. Пастернак прозаизирует эмо­цию. «Откуда бы, право», «хандра», «всплакнуть», «ни от худа и ни от добра», — все это снимает драму. У Рубцова — напротив.

Второй аспект сравнения менее бесспорен. Пастернак, видимо, более «фактологичен» в своем переводе. Но те, кто слышал звуча­ние стихотворения Вердена на французском, возможно, согласят­ся: рубцовский текст в этом аспекте ближе к оригиналу. Впрочем, вольный перевод не предполагает у него наличия таких обяза­тельств...

Обращаясь к образам любимых поэтов прошлого (а таких сти­хотворений у него около десяти), Рубцов выделял в них прежде всего те черты, которыми обладал или к которым стремился сам. Тютчев у него — «сын природы», Есенин живет «в предчувствии осеннем | Уж далеко не лучших перемен», Кедрин, «один в осен­ней мгле», из «зловещего и ветреного» мира спешит в теплое жи­лище...

Известно, что поэт любил исполнять под гитару стихотворение Тютчева «Брат, столько лет сопутствовавший мне.,.». Почему имен­но эти стихи? Потому что их лирический герой напрямую пере­кликается с рубцовским: то же обостренное чувство необратимого движения к концу — через утраты («Дни сочтены, | Утрат не пере­честь»), та же иерархия «сегодняшнего – давнего» («Живая жизнь давно уж позади»), то же одиночество в природе («И я теперь на голой вышине | Стою один, — и пусто все кругом»). Для Рубцова равно органичным было находиться в реальном поле, внимая «ска­занью» летящих над ним журавлей, — и в магнетизирующем поле русской поэзии, слушая ее живые голоса:


Поделиться с друзьями:

mylektsii.su - Мои Лекции - 2015-2024 год. (0.034 сек.)Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав Пожаловаться на материал