Главная страница Случайная страница КАТЕГОРИИ: АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника |
Очерки жизни и творчества писателей 6 страница
Где дама строгая в пижаме Загромоздит порой проход, Смущая щеголя с усами. Что не растут такие сами Без долгих вдумчивых забот. Автор тепло вспоминает дом, простые человеческие отношения, дорогие с ранних детских лет: «Уют особенной цены. | Что с первой детскою кроваткой | У голой лепится стены...» Для него нет сомнения, что в каком-нибудь закопченном барачном углу можно встретить одухотворенность высшего порядка. Суровая сибирская земля — «недоброй славы край глухой» — внушает одновременно и горделивое сознание широты и простора страны, и непонятное поначалу чувство вины, немого укора. Поэт не может забыть, что Сибирь для многих была чужой, постылой, проклинаемой — местом ссылки, каторги, неволи. С этим горьким мотивом связана глава «Друг детства». Во второй половине 1960-х голов завершена поэма «По праву памяти», задуманная как продолжение «За далью — даль». Она обращена и к тем, кто «из другого поколенья», и к ровесникам поэта. Первая глава «Перед отлетом» была опубликована в последнем прижизненном сборнике как отдельное стихотворение. Все остальные главы увидели свет только в 1987 г. Каждая глава отражает важнейшие события в жизни героя и страны. Первая описывает юность героя. Это как бы глубокий археологический слой: «Давно ли? — Жизнь тому назад». Вторая глава «Сын за отца не отвечает» — узловая. Автор гневно, с публицистической остротой, обнажает суть грубого вмешательства власти в сферу семейную, в результате которого библейские, издревле мыслимые как теплые, добрые, исполненные любви понятия отец и сын становятся искаженными до гротеска. Толкование сталинской фразы об отце и сыне теперь требует знаний не только филологических: Пять слов по счету, ровно пять. Но что они в себя вмещают. Вам, молодым, не вдруг обнять. «То был отец, то вдруг он — враг». Какое смятение в душе юноши! Сколь привлекательны идеи равенства, братства, вытекающие из христианских заветов, и почему нужно делать такой страшный выбор — между родным отцом и благородной идеей, когда на деле оказывалось, что выбор этот — между отцом и жизнью? Так глубока рана в душе, что, будучи уже в зрелых летах, герой восклицает: «О годы юности немилой...» Искренний порыв идти в ногу со временем оборачивается для лирического героя горькой иронией: оставивший отцовский дом для активного участия в строительстве новой жизни сын для вершителей народных судеб лишь щепка, которую именуют «отродьем, | Не сыном даже, а сынком». Но сыновнее сердце хранит верную любовь к отцу-труженику. О ней напоминает возникающее в памяти видение отцовских рук: «В узлах из жил и сухожилии, | В мослах поскрюченных перстов», неразгибающихся, загрубевших в работе: «отдельных не было мозолей — | Сплошная. Подлинно — кулак!» Отец-кулак землю «кропил своим бесплатным потом». Слово возвращает нас к религиозному ритуалу, и развивающаяся аналогия обогащает авторский анализ минувшего. Облик «отца народов» приобретает демонические черты, в тексте возникают лермонтовские реминисценции: «Он говорил: иди за мною, | Оставь отца и мать свою...» Демон, увлекающий жертву, пожалуй, менее страшен, нежели новоявленный сеятель смерти, убивающий в душе все, что не освящено его именем. Нравственные заветы для переставших верить в настоящего Бога оказались перевернутыми. И — что особенно горько — агрессивные законы демона приняты как свои рядовыми участниками мистерии. А мы, кичась неверьем в Бога, Во имя собственных святынь Той жертвы требовали строго: Отринь отца и мать отринь. Пафос третьей главы в критике беспамятства, пассивного ожидания указаний сверху, которое сродни языческому поклонению: «Нет, дай нам знак верховной воли, | Дай откровенье божества». Своей инфантильностью, безответственностью иные современники заслужили снисходительную иронию: «Как наигравшиеся дети, | Что из отлучки взрослых ждут». Автор горячо выступает в защиту истинного знания о прошлом, — только это может помочь людям по-настоящему выдержать испытания, сохранить человеческое лицо. Особой силы жизнеутверждения, глубокой мудрости исполнена поздняя лирика Твардовского. Ее совершенство оказалось неожиданным даже для многих ровесников поэта, воспринявших ее, как заметил К.Симонов, «в заскорузлом для потрясения поэзией немолодом возрасте». «И поразило не то, как она написана, хотя и это поразительно, а то, как в ней подумало о жизни, с какой глубиной, печалью и мужеством, заставлявшими заново подумать о самом себе, как живешь и как пишешь». В одном из стихотворений, посвященных поэзии, описано, какие требования предъявляет к себе возмужавший мастер: От сладких слез, что наготове, По крайней мере удержись. Года обязывают строже, О прежних вспышках не жалей. Не шутка быть себя моложе, Труднее быть себя зрелей. События войны в поздних стихотворениях Твардовского видятся сквозь толщу переживаний и раздумий последующих лет. Они уже будто припорошены пылью времени, и авторский голос размеренно спокоен, но это не означает, что в стихах главенствует логика: через оболочку строгой сдержанности читатель острее чувствует высокое напряжение эмоций. Отпечаток эпической отстраненности лежит на стихотворении, посвященном погибшим: Лежат они, глухие и немые, Под грузом плотной от годов земли — И юноши, и люди пожилые. Что на войну вслед за детьми пошли, И женщины, и девушки-девчонки. Подружки, сестры паши, медсестренки, Что шли па смерть и повстречались с ней В родных краях иль на чужой сторонке. Пластичность, свойственная большим эпическим произведениям, постепенно трансформируется. Некоторые стихотворные образы, приобретая многозначность, симфоничность звучания, приближаются к символическим. Таков образ камня в стихотворении «Дробится рваный цоколь монумента» (1963). Оно посвящено, по-видимому, уничтожению памятников Сталину, рассчитанных на тысячелетнее стояние. Грустная усмешка слышится за отвлеченным, казалось бы, обобщением: «Чрезмерная о вечности забота — | Она, по справедливости, не впрок». Однако суетные и спешные хлопоты об уничтожении памяти об ошибках и зле прошлого тоже не заслуживают одобрения, более того, воспринимаются с явной долей язвительности: «Чрезмерная забота о забвенье | Немалых тоже требует трудов». После ярких картин и злободневных сентенций появляется новая, лишенная эмоциональной окраски формула, может быть, более важная, чем прежние. Авторский взгляд возвышается над сиюминутным и историческим, каким-то космическим холодом веет от последней, фразы: «Но дело в том, | Что сам собою камень, — | Он не бывает ни добром, ни злом». К стихотворению о судьбе русской крестьянки, пережившей в молодости насильственное переселение с родной земли, Твардовский выбирает эпиграфом строки из народной песни: Перевозчик – водогребщик, Парень молодой, Перевези меня на ту сторону. Сторону — домой. Почти сказочные приметы тридесятого царства определяют чужой мир. куда попадает н плен героиня (будто Змей Горыныч украл): В том краю леса темнее. Зимы дольше и лютей. Даже снег визжал больнее Под полозьями саней. Сохранение песни в памяти само по себе выступает как свидетельство стойкости духа: «Но была, пускай не пета, | Песня в памяти жива, | Были эти на край света | Завезенные слова». Трагично сложившуюся жизнь не переменить. Твардовский, опираясь на фольклорную традицию, предельно лаконично сформулировал мысль о невосполнимости утрат. Нельзя вернуться в прошлое, а впереди у каждого человека — переселение на тот берег реки смерти: Отжитое — пережито, А с кого какой же спрос? Да уже неподалеку И последний перевоз. Родительский дом уже там, на том берегу, ведь уже и сам-то перевозчик — «старичок седой». Трогательный и грустный мир русской лирической песни поэт оживляет выстраданным словом. Лирический герой позднего Твардовского предстал в особенной ипостаси. Это — умудренный жизнью человек на грани расставания с миром. Мы встречаемся здесь с удивительным явлением: мотивы скорби, отчаяния у поэта практически отсутствуют, напротив, многое сияет его взору нетленной красотой. Очаровательны, свежи, ярки стихи о природе, в любое время года лающей душе благодать: «Там-сям дымок садового костра...» (1967), «Как после мартовских метелей...» (1966), «Июль — макушка лета...» (1966), «Спасибо за утро такое...» (1966), «Отыграли по дымным оврагам...» (1967), «На дне моей жизни...» (1967), «Чуть зацветет иван-чай...» (1967). Атмосфера спокойствия, приятия общего мироустройства, возможно, ставшая итогом исполненного предназначения, завершенности пути, доминирует в лирике этих лет. Грустны, но лишены надрыва стихи о смерти, о личных и общих невозвратимых утратах: «Посаженные дедом деревца..» (1965), «Все сроки кратки в этом мире...» (1965), «Есть имена и есть такие даты...» (1966), «Памяти Гагарина» (1968). В стихах Твардовского, при всей их мудрости, нет назидательности. Они рождаются из удивления перед миром, из непосредственного, личного соприкосновения с ним. В этом плане «творческие достижения» не могут закрыть дороги идущим рядом или шагающим вослед. Нет ничего, что раз и навсегда На свете было 6 выражено словом. Все, как в любви, для нас предстанет новым, Когда настанет наша череда. С искренним уважением к чужим путям творчества связана редакторская деятельность Твардовского. Титаническую ношу главного редактора «Нового мира» нес он с профессиональным блеском, мужественно и достойно. Эта сторона литературной деятельности поэта дополняет и отчетливо усиливает те нравственные черты, которые запечатлело его стихотворное наследие.
Литература Твардовский А. Т.Избр. произв.: В 3 т. — М., 1990. Гришунин А.«Василий Теркин» А.Твардовского. — М., 1987. Кондратович А.Твардовский: Поэзия и личность. — М., 1987. Творчество Александра Твардовского: Исследования и материалы. / Под ред. П.С. Выходцева, Н.А. Грозновой. — Л., 1989. Романова P.M.Александр Твардовский: Страницы жизни и творчества: Книга для учащихся старших классов средней школы. — М, 1989. Н. М. РУБЦОВ (1936-1971) Николай Михайлович Рубцов унаследовал из прошлого русской литературы то, что отечественный писатель привык подразумевать под словами «судьба русского поэта». Ему было отпущено тридцать пять лет жизни, слава и народная любовь — посмертно. Одиночество, неприкаянность, бедное и бездомное (почти до конца) существование. Но и — способность «сгорать» в труде, всего себя отдавать стихам. Но и — невозможность какой бы то ни было озлобленности на «обстоятельства». Внешне неожиданная и нелепая, внутренне глубоко закономерная и предчувствуемая гибель. И умение так по-есенински (и, как видно, по-рубцовски тоже) попрощаться: Мы сваливать не вправе Вину свою на жизнь. Кто едет, тот и правит. Поехал, так держись! Я повода оставил. Смотрю другим вослед. Сам ехал бы и правил, Да мне дороги нет... В детские годы — много потерь, но и приобретений — немало. Одна за другой последовали утраты двух сестер и матери, разлука с отцом, о судьбе которого было неизвестно. Четверо детей в годы войны остались сиротами. Но время, проведенное в Никольском детском доме на Вологодчине. куда попал Коля Рубцов, подарило ему главную тему будущего творчества: «До меня все же докатились последние волны старинной русской самобытности, в которой было много прекрасного, поэтического. Все, что было в детстве, я лучше помню, чем то, что было день назад» («Коротко о себе» ). Память поэта сохранила вовсе не то, что связано с различными лишениями: Вот говорят, Что скуден был паек, Что были мочи С холодом, с тоскою, — Я лучше помню Ивы над рекою И запоздалый В поле огонек. Вологодская «малая родина» стала вечным магнитом, ядром жизни Рубцова, несмотря на то что «после дива сельского простора» он и впрямь «открыл немало разных див» («Ось»): армейская служба на Северном флоте, жизнь R обеих российских столицах (в Ленинграде — рабочим, в Москве — студентом Литературного института), поездка в Сибирь... Долгое время Рубцов не имел на родине своего жилья, но не возвращаться туда не мог. Причины этого особенно ясно сформулировал сам поэт в письме Г.Горбовскому: «...в Вологде мне всегда бывает и хорошо, и ужасно грустно и тревожно. Хорошо оттого, что связан я с ней своим детством, грустно и тревожно, что и отец, и мать умерли у меня в Вологде. Так что Вологда — земля для меня священная, и на ней с особенной силой чувствую я себя и живым, и смертным». В череде отъездов-возвращений наиболее важное место, без сомнения, занимает год 1962-й. Его принято считать началом творческой зрелости поэта. В этом году он поступил в Литературный институт имени Горького и познакомился с В.Соколовым, С.Кунаевым, В. Кожяновым и другими литераторами, чье дружеское участие не раз помогало ему и в творческом взрослении, и в издательских делах. Напечатал, однако, при жизни Рубцов немного. Помимо журнальных подборок и совсем тоненькой книжечки «Лирика» (1965) тиражом в 3000 экземпляров, это сборники «Звезда полей» (1967), «Душа хранит» (1969), «Сосен шум» (1970). Готовившиеся к изданию «Зеленые цветы» появились уже после смерти Рубцова, в 1971 г. С цензурой и редактурой отношения его тоже не были простыми. Заслуживает внимания признание, сделанное Рубцовым в письме С. Викулову (конец 1964 г.): «Вообще я никогда не использую ручку и чернила и не имею их. Даже не все чистовики отпечатываю на машинке — так что умру, наверное, с целым сборником, да и большим, стихов, «напечатанных» или «записанных» только в моей беспорядочной голове». Как бы то ни было, трагическая гибель Рубцова в ночь на 19 января 1971 г. оставила недописанной одну из самых ярких страниц в истории русской поэзии второй половины XX в. Поэтический мир Рубцова одновременно и узнаваем, и многообразен в своих проявлениях. Если попытаться дать ему вначале общую характеристику, без анализа конкретных текстов, то это, во-первых, мир крестьянского дома и русской природы. В этом мире снаружи чаще всего «много серой воды, много серого неба, | И немного пологой родимой земли, | И немного огней вдоль по берегу...», внутри же — «книги, и гармонь, | И друг поэзии нетленной, | В печи березовый огонь». Граница же (стена дома) постоянно преодолевается, становясь почти условной. Замкнутое пространство дома способствует размышлениям лирического героя о своей индивидуальной судьбе, безграничное пространство природы почти всегда выводит к ощущению хранимой в нем истории и судьбы народа. Личная судьба рубцовского героя скорее несчастливая, и она является точным слепком судьбы поэта. Та же бесприютность и сиротство, та же неудачная любовь, заканчивающаяся разлукой, разрывом, утратой. Наконец, самое тягостное — предчувствие скорой и неотвратимой смерти. И все же удивительная органичность, способность ощутить себя необходимой частицей природы и народа гармонизирует хотя бы на время внутренний мир героя, мучимого противоречиями. Взгляд Рубцова чаще обращен впрошлое. Точнее — к русской старине. Очень редко поэт находят ее в городе («О Московском Кремле»), почти всегда — в селе и открытом природном пространстве. Старина у Рубцова сохранена не только в рукотворных памятниках («...темный, будто из преданья, | Квартал дряхлеющих дворов»), но и в мироощущении поэта: «...весь простор, небесный и земной, | Дышат в оконце счастьем и покоем, | И достославной веял стариной...» И все же есть в этом просторе такие места, стихии и звуки, к которым он в поисках образов и голосов «былой Руси» обращается в первую очередь: Я буду скакать по холмам задремавшей отчизны. Неведомый сын удивительных вольных племен! Как прежде скакали па голос удачи капризный, Я буду скакать по следам миновавших времен... Это первая строфа одного из лучших стихотворений Рубцова, написанного в 1963 г., — «Холмы задремавшей отчизны» — и есть то любимое лирическим героем Рубцова место, которое позволяет ему вырваться из «малого» времени в «большое» и увидеть движение истории. Ирреальность фигуры всадника подчеркнута и в финале этого большого стихотворения, когда он «мелькнувшей легкой тенью» исчезает «в тумане полей». Однако в этой «рамке» (излюбленный композиционный прием Рубцова) живут очень личные и очень конкретные чувства лирического героя. И главное из них — переживание утраты старинной жизни. Эта Россия уже не «уходящая» (Рубцов через десятилетия перекликается с Есениным), а «ушедшая». Ощущение утрат вначале носит психологический характер: Россия! Как грустно! Как странно поникли и грустно Во мгле над обрывом безвестные ивы мои! Пустынно мерцает померкшая звездная люстра, И лодка моя на речной догнивает мели. Затем поэтическая энергия концентрируется в образах со вполне конкретным социально-историческим наполнением: И храм старины, удивительный, белоколонный, Пропал, как виденье, меж этих померкших полей, — Не жаль мне, не жать мне растоптанной царской короны. Но жаль мне, по жаль мне разрушенных белых церквей!.. Не жаль того, что возносит одного над всеми; жаль того, что роднило, объединяло всех со всеми. Но это еще не кульминация текста. Самого пронзительного звучания переживание утраты достигает тогда, когда лирический герой в замечательно точном образе обмелевшей реки философски прозревает обреченность цивилизации позитивизма: Боюсь, что над нами не будет таинственной силы, Что, выплыв на лодке, повсюду достану шестом, Что, все понимая, без грусти пойду до могилы... Отчизна и воля — останься, мое божество! Не об этих ли чувствах писал, обращаясь к читателям Рубцова, В. Кожинов, первый из заметивших его критиков: «Порвалась связь с самим представлением о бесконечном, без чего не может быть и глубокого смысла конечного». Сходным образом рождается выход в «большое» время в стихотворении «Гуляевская горка» и особенно интересно — в «Видениях на холме»: Взбегу на холм и упаду в траву. И древностью повеет вдруг из дола! В видении, сменяющем в середине стихотворения «картины грозного раздора», не стоит искать прямых исторических аллюзий, но это не отменяет искренней и глубокой тревоги за настоящее и будущее России: Россия, Русь, храни себя, храни! Смотри, опять в леса твои и долы Со всех сторон нагрянули они, Иных времен татары и монголы. Они несут на флагах черный крест, Они крестами небо закрестили, И не леса мне видятся окрест, А лес крестов в окрестностях России. И все же очнувшийся от видений лирический герой оказывается наедине с тем, что дает ему надежду и успокоение, — с «безбрежным мерцаньем» «бессмертных звезд Руси». Гармония, впрочем, может обретаться в поэтическом мире Рубцова и иначе. Образ сельского кладбища, впервые в русской поэзии прочувствованный в переводах В.Жуковского, находит такое же элегическое воплощение и у Рубцова. В стихотворении «Над вечным покоем» (1966) «святость прежних лет», о которой напомнило герою «кладбище глухое», умиротворяет его сердце, наполняя естественным, очень «природным» желанием: Когда ж почую близость похорон, Приду сюда, где белые ромашки, Где каждый смертный снято погребен В такой же белой горестной рубашке. Смерть как приобщение к «святости прежних лет» — разрешает ли поэт найденным образом саму проблему? Конечно, нет! До конца примириться с неизбежностью ухода человека в небытие он не может. Но выражает это совсем не так, как, скажем, сделал в те же годы другой замечательный поэт — Е. Евтушенко. Известное стихотворение последнего «Людей неинтересных в мире нет...» заканчивается горестным восклицанием: «И каждый раз мне хочется опять | От этой невозвратности кричать!» Вот именно крика отчаяния и не встретить в рубцовских стихах о смерти. Таково, например, короткое стихотворение позднего периода: Село стоит На правом берегу, А кладбище — На левом берегу. И самый грустный все же И нелепый Вот этот путь, Венчающий борьбу И все на свете, — С правого На левый. Среди цветов В обыденном гробу... У Рубцова вовсе нет желания поразить новой мыслью или уникальной метафорой. Как все это узнаваемо: с берега жизни — через реку — на берег смерти! Автор, не претендуя на то, чтобы быть оригинальным, добивается гораздо большего: в негромких I и тонких эпитетах («нелепый», «обыденный»), в выверенной интонации — бережной и одновременно сдержанно-ироничной — слышится голос сполна вкусившего утрат и помудревшего человека. Не стоит, однако, думать, что Рубцов не был способен писать иначе. То же кладбище могло предстать под его пером вовсе не утишающим и утешающим, а ужасающим, парализующим душу, как, например, в стихотворении «Седьмые сутки дождь не умолкает...» (1966). Картина весеннего половодья здесь гиперболизируется, разрастаясь едва ли не до масштабов потопа («И реками становятся дороги, | Озера превращаются в моря...») и приобретает поистине апокалиптический характер: На кладбище затоплены могилы, Видны еще оградные столбы, Ворочаются, словцо крокодилы, Меж зарослей затопленных гробы, Ломаются, всплывая, и в потемки Под резким неслабеющим дождем Уносятся ужасные обломки И долго вспоминаются потом... Такое нарушение гармонии, гибель «святости прежних лет» под напором слепой стихии особенно страшны для Рубцова: «И долго вспоминаются потом...» через четыре года после создания этого стихотворения, написав свою знаменитую пророческую строчку «Я умру в крещенские морозы», поэт не в силах был освободиться от поразившей его когда-то картины и, словно испытывая душу и волю, примерял увиденное на себя: Из моей затопленной могилы Гроб всплывет, забытый и унылый, Разобьется с треском, и в потемки Уплывут ужасные обломки. И все-таки это — исключения. Они потому и выделяются так резко, что окружают их совсем другие стихи. Любимая стихия Рубцова — ветер. И даже если он приносит грозу, воспринимающуюся как «зловещий праздник бытия» («Во время грозы»), то лишь затем, «чтоб удивительно | Светлое утро | Встретить, как светлую весть!» («После грозы»). Чаще всего ветер пробуждает спящую в природе память истории, и природа начинает говорить, взывая к тем, кто умеет слушать («О чем шумят...», «Сосен шум», «Встаром парке» и другие стихотворения). Лирический герой Рубцова как раз и обладает таким особым даром и напрямую заявляет об этом: «Я слышу печальные звуки, | Которых не слышит никто». Чаше всего голос истории, пробуждаемый ветром, слышен в тишине ночи, и герой, ждущий его, признается: «Я так порой не спать люблю!» Да как же спать, когда из мрака Мне будто слышен глас веков... Цитируемые строки — из стихотворения «Сосен шум» (1967). Заканчивается оно строфой, которая при внимательном чтении помогает понять, почему тридцать пять рубцовских лет кажутся вместившими в себя намного больше и почему он был порой так сложен в «дневном», бытовом общении: Пусть завтра будет путь морозен, Пусть буду, может быть, угрюм, Я не просплю сказанье сосен. Старинных сосен долгий шум... Целостный художественный мир Рубцова взывает и к целостному, органичному его рассмотрению, анализу. Попытаемся именно таким образом прочитать одно из лучших стихотворений поэта — «По мокрым скверам проходит осень...» (1964): По мокрым скверам проходит осень. Лицо нахмуря! На громких скрипках дремучих сосен Играет буря! В обнимку с ветром иду по скверу В потемках ночи. Ищу под крышей свою пещеру — В ней тихо очень. Горит пустынный электропламенъ, На прежнем месте, Как драгоценный какой-то камень, Сверкает перстень, — И мысль, летая, кого-то ищет По белу свету... Кто там стучится в мое жилище? Покоя нету! Ах, это злая старуха осень, Лицо нахмуря, Ко мне стучится и в хвое сосен Не молкнет буря! Куда от бури, от непогоды Себя я спрячу? Я вспоминаю былые годы, И я плачу... Эмоция лирического героя не заявлена категорически, однако можно предположить, что здесь главенствует ощущение бесприютности. Ему сопутствуют одиночество, отсутствие тепла... Бесприютность передается прежде всего движением зримых образов. Co-противопоставлены мир, относительно разомкнутый в пространство (ночной сквер), и мир относительно замкнутый (пещера-жилище). Граница между этими мирами, как это часто бывает у Рубцова, непрочна и легко преодолима. Осень настигает героя и в его жилище — и не дает покоя, не отпускает, а мысль героя, и свою очередь, снова пытается вырваться наружу. И в осени, и в жилище мы видим, по сути, нечто однородное. «Потемкам» вроде бы противопоставлен свет, но это — «пустынный электропламень», который не согревает и не избавляет от одиночества. Тишина пещеры тоже относительна: «Кто там стучится в мое жилище? | Покоя нету!» Однако чувство бесприютности, неприкаянности эстетизировано поэтом. Отрицательным эмоциям героя противостоит сам строй стиха, его внутренняя гармония. С одной стороны, ритмическая монотония трехчастных единиц усиливает ощущение безысходности, предопределенности, с другой — отточенность, отшлифованность ритмического рисунка и сама его необычность рождают ощущение Красины, приближают к катарсису. Таков и металогический характер языка. «Нахмуренное лицо» осени вовсе не безобразно: она ступает не по грязной дороге, а по «мокрым скверам», ее движение сопровождают «громкие скрипки» сосен, ветер не пронизывает, а «обнимает» героя... На протяжении всего стихотворения четко выдерживается стилевая приподнятость: «не молкнет буря», «былые годы» — эти и другие выражения несколько «выше» нейтральной лексики. Подзаголовок к этому стихотворению «Вольный перевод, Верлена», воспроизводящийся не во всех изданиях, может существенно обогатить наши представления о его лирической образности. Известно, что 1962 г. в Литературном институте Рубцов в числе других студентов получил задание сочинить по подстрочнику перевод «Осенней песни» Верлена. У него тогда получилась своя собственная «Осенняя песня», а к Верлену поэт вернулся двумя годами позднее. К этому тексту в числе других замечательных поэтов обращался и Б. Пастернак. Вот его перевод: И в сердце растрава, И дождик с утра. Откуда бы, право, Такая хандра?
О, дождик желанный. Твой шорох — предлог Душе бесталанной Всплакнуть под шумок.
Откуда ж кручина И сердца вдовство? Хандра без причины И ни от чего.
Хандра ниоткуда, Но та и хандра, Когда ни от худа И ни от добра. В переводе Пастернака масштабы конфликта героя с действительностью невелики и постоянно сужаются, уменьшаются. Не то — у Рубцова. Если верленовско-пастернаковский герой еще только может «всплакнуть под шумок», то верленовско-рубцовский уже плачет под бурю. У Пастернака — «хандра ниоткуда», у Рубцова незримо присутствуют «былые годы», и в них мы можем подозревать «причину» его тоски. Ими поддерживается, а не снимается эмоциональное напряжение. Пастернак прозаизирует эмоцию. «Откуда бы, право», «хандра», «всплакнуть», «ни от худа и ни от добра», — все это снимает драму. У Рубцова — напротив. Второй аспект сравнения менее бесспорен. Пастернак, видимо, более «фактологичен» в своем переводе. Но те, кто слышал звучание стихотворения Вердена на французском, возможно, согласятся: рубцовский текст в этом аспекте ближе к оригиналу. Впрочем, вольный перевод не предполагает у него наличия таких обязательств... Обращаясь к образам любимых поэтов прошлого (а таких стихотворений у него около десяти), Рубцов выделял в них прежде всего те черты, которыми обладал или к которым стремился сам. Тютчев у него — «сын природы», Есенин живет «в предчувствии осеннем | Уж далеко не лучших перемен», Кедрин, «один в осенней мгле», из «зловещего и ветреного» мира спешит в теплое жилище... Известно, что поэт любил исполнять под гитару стихотворение Тютчева «Брат, столько лет сопутствовавший мне.,.». Почему именно эти стихи? Потому что их лирический герой напрямую перекликается с рубцовским: то же обостренное чувство необратимого движения к концу — через утраты («Дни сочтены, | Утрат не перечесть»), та же иерархия «сегодняшнего – давнего» («Живая жизнь давно уж позади»), то же одиночество в природе («И я теперь на голой вышине | Стою один, — и пусто все кругом»). Для Рубцова равно органичным было находиться в реальном поле, внимая «сказанью» летящих над ним журавлей, — и в магнетизирующем поле русской поэзии, слушая ее живые голоса:
|