Главная страница Случайная страница КАТЕГОРИИ: АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника |
К. Кедров
КОМИЧЕСКАЯ ЭПОПЕЯ
Сразу после опубликования поэмы «Мертвые души» возник вопрос о близости ее к эпопее Гомера. Полемика между К.Аксаковым и В.Г.Белинским общеизвестна, и мы не будем подробно на ней останавливаться. Мы полностью согласны с мнением А.А.Елистратовой, что «два резких полемических выступления Белинского» против брошюры К.Аксакова «были, как ясно из всего контекста спора, направлены не столько против прямых уподоблений Гоголя Гомеру, выдвинутых К.Аксаковым, и проч., скоько против скрывающегося за этим стремления «освободить» «Мертвые души» от их сатирического, обличительного негодующего смысла и приписать Гоголю спокойное, олимпийское, благостное принятие Руси в ее патриархальной почвенной целостности» (Елистратова А.А. Гоголь и проблемы западно-европейского романа. М., 1972). Добавим к этому, что, как мы ужа неоднократно отмечали в нашей работе, понимание гомеровского эпоса как умиротворенного и примиренного с действительностью не соответствует социально-философскому смыслу эпопеи Гомера. Как отмечал Н.Г.Чернышевский, еще Аристотель не отделял эпопею от трагедии по внутреннему содержанию: «Напротив, он, очевидно, предполагает существенность эпического и трагического содержания эпопеи Гомера». Если на примере «Героя нашего времени» мы доказывали возможность существования трагической эпопеи, то на примере «Мертвых душ» можно убедиться в возможности эпопеи комической. Зарождение эпического смеха, как и эпической трагедии, мы можем наблюдать в самой гомеровской эпопее: смех возникает от полноты казненных сил, как у гомеровских богов в конце первой песни «Илиады»: «Улыбнулась богиня, лилейнораменная Гера, И с улыбкой от сына блистательный кубок прияла. Он и другим небожителям, с правой страны начиная, Сладостный нектар подносит, черпая кубком из чаши. Смех несказанный воздвигли блаженные жители неба, Видя, как с кубком Гефест по чертогу вокруг суетится. Так во весь день до зашествия солнца блаженные боги Все пировали, сердца услаждая на пиршестве общем Звуками лиры прекрасной, бряцавшей в руках Аполлона, Пением муз, отвечающих бряцанию сладостным гласом».
Это не добродушный веселый смех, ибо в него вылился гнев тучегонителя Зевса и страх богов перед его гневом. Это смех уничтожающий своим здоровьем и мощью все мертвенное и слабое. В «Мертвых душах» Олимпом, с высоты которого раздается смех, является взгляд автора. Белинский даже в пылу полемики не отрицал главную мысль брошюры К.Аксакова об «эпическом спокойствии» поэмы Гоголя. «Что же касается до эпического спокойствия, – то оно совсем не исключительное качество поэмы Гоголя; это общее родовое качество эпоса. Романы Вальтера Скотта и Купера поэтому тоже отличаются эпическим спокойствием». «Эпическое спокойствие» здесь вовсе не означает благостное примирение с действительностью. «Пафос «Мертвых душ» есть юмор, созерцающий жизнь сквозь видимый миру смех, незримые, невидимые ему слезы» (В.Г.Белинский). Такой смех, как мы видим, не исключает эпического созерцания. Белинский в этом месте проводит очень точное разделение между попыткой истолковать эпичность «Мертвых душ» лишь как примирение с действительностью, как это пытается сделать К.Аксаков со славянофильских позиций, и между последующими попытками видеть в «Мертвых душах» только сатиру и даже карикатуру. Начало такому направлению было положено Булгариным и Сенковским, для которых поэма Гоголя – лишь буффонада в стиле Пол де Кока («Северная пчела», 1842, 137-272; «Библиотека для чтения», 1842, LIII, отд. VI, 24-25 и 1843 LVII отд. V). Сходное мнение о «Мертвых душах» высказал Полевой (Полевой П.А. «Русский вестник», 1842, №№ V и VI). П.А.Вяземский увидел в «Мертвых душах» серию «карикатур в стиле Гольбейна, в духе «Плясок смерти», Шевырев также увидел в портретах помещиков только карикатуры. Однако он пытался увидеть в «Мертвых душах» будущее примирение с действительностью, отмечая, что после комизма читатель ждет-де возрождения русского духа в следующем томе. «При каждом слове его поэмы читатель может говорить: здесь русский дух, здесь Русью пахнет, – писал Белинский. – Этот русский дух ощущается и в юморе, и в иронии». Белинский в отличие от всей современной ему критики признавал за «Мертвыми душами» подлинно народное субстанциональное эпическое начало. В последующие годы эту мысль Белинского отстаивал Чернышевский. Для него было важно подчеркнуть силу критического пафоса «Мертвых душ». Он увидел в поэме Гоголя не карикатуры, а глубокое проникновение в социальные глубины жизни России, увидел вслед за Белинским субстанциональность гоголевского смеха. «Известие об оконченной и напечатанной «Одиссее» отняло язык. Скотина Чичиков едва добрался до половины своего странствования. Может быть оттого, что русскому герою с русским народов надо быть несравненно увертливей, нежели греческому с греками», – писал Гоголь Жуковскому. Скитания Чичикова по дорогам России действительно повторяют в комическом плане блуждания Одиссея. Чичиков и сам сравнивает себя с мореплавателем в разговоре с Тентетниковым: «Уподобил жизнь свою судну посреди морей, гонимому отовсюду вероломными ветрами». Одиссей – герой, не терпящий никаких возражений, ударивший простого воина Терсита за попытку возразить царя. Но мы видим Одиссея и безрассудным, и лживым, и хвастливым. Мнение Гомера об этом герое выражено в словах покровительницы Одиссея богини Афина: «Должен быть скрытен и хитр несказанно, кто спорить с тобою В вымыслах разных захочет; то было бы трудно и богу. Ты, кознодей, а коварные выдумки дерзкий, не можешь, Даже ж в землю свою воротясь, оторваться от темной Лжи и от слов двоесмысленных, смолоду к ним приучившись».
При первом сопоставлении «Одиссеи» и «Мертвых душ» открывается прежде всего комическое несоответствие героических деяний Одиссея и жульнических проделок Чичикова. Но кроме развенчания Чичикова, здесь и развенчание Одиссея. Оказывается, и Одиссей не гнушается обманом и хитростью и даже получает насмешливую кличку «кознодей». Для чего же ездит по России Чичиков? Для чего терпит невзгоды? Для того же, для чего Одиссей отправился в Трою, для чего странствует по свету и вступает в бой с жителями островов: в поисках богатства. И в этом смысле Одиссеей вряд ли может состязаться с хитроумным Чичиковым. Хотя корабль Чичикова, по его словам, все время терпит крушение, он плывет по жизни не менее отважно, чем Одиссей по морю. Подобно Одиссею, он никогда никому не открывает своего истинного лица, пока не убедится, что ему ничего не грозит. Так же, как Одиссей в каждой новой ситуаций излагает выдуманную версию своей жизни, так же и Чичиков имеет свою «легенду, прикрывая ею, по мере надобности, свои намерения. Осторожный Одиссей вдохновенно лжет перед мудрой Афиной, рассказывая вымышленную биографию с немыслимыми подробностями. Осторожный Чичиков не менее вдохновение лжет перед лицом Российской Фемиды, принимающей его «в неглиже и халате, и делает это даже более успешно, чем Одиссей. Чичиков не царь, как Одиссей, но в мечтах, он видит родную «Итаку», которая должна называться Чичикова слободка или сельцо Павловское (тогда уже существовало историческое Павловское – дворец царя). Сирены, поющие Чичикову о счастье, не так поэтичны, как сирены Гомера. Зато они поют о прочном счастье, основанном на прочном капитале, ибо в роли сирены здесь выступает ни кто иной, как Костанжогло, и Чичиков заслушался его речей, как пенья райской птички». А ведь Павел Иванович мог бы и остановиться в своих странствованиях, удалиться «с оставшимися с кровными десятью тысчонками в какое-нибудь мирное захолустье» и провести таким образом «не шумный, но в своем роде тоже небесполезный век». Чичиков не бесцветный хапуга-мошенник и не просто искатель покоя. В нем живет странник и путешественник Одиссей. Чичиков, правда, кощунствует, поднимая руку на загробный мир. Но вспомним, что и Одиссей спускался в долину мертвых, желая узнать свою судьбу, причем, за определенную мзду: в жертву мертвым приносилась черная овца. О связи «Мертвых душ» и «Божественной комедии» Данте говорилось достаточно. Но мы отметим, что гоголевский «ад», пожалуй, ближе к заземленному гомеровскому Аиду, чем к устрашающему христианскому Аду Данте. Гоголевский ад начинается в канцелярии, где восседает ее жрец Антон Иваныч – Кувшинное рыло, а председатель подобно Зевсу способен продлить или укоротить день. И как Одиссею удается провести Посейдона, так Чичикову удается обмануть губернского Зевса и его бюрократических циклопов. Хитрый, ловкий, изворотливый Чичиков напоминает, конечно, Одиссея, а не Гектора или Ахиллеса. Однако одним комизмом сопоставление не исчерпывается. Если Гоголь при создании «Мертвых душ» держал перед глазами прежде всего «Одиссею» Гомера, то естественно можно задуматься о более глубокой связи между «Одиссеей» и «Мертвыми душами». Мы знаем, как настойчиво и упорно утверждал Гоголь, что Одиссея» это не просто книга, а руководство к современной жизни. Не будет преувеличением, если мы скажем, что античность вытеснила из сознания Гоголя христианство. Ударяясь в крайности христианской аскезы, Гоголь неслучайно отрекался от «Мертвых душ». Там было язычество. И когда в «Выбранных местах из переписки с друзьями» он пытался увязать «Одиссею» с Евангелием, победила «Одиссея». «Народ смекнет, почему та же верховная сила помогала и язычнику за его добрую жизнь и усердную молитву, несмотря на то, что он по невежеству, взывал к ней в образе Посейдонов, Кронионов, Гефестов, Гелиосов, Киприд и всей вереницы, которую наплело играющее воображение греков». В Риме Гоголь жил, а в Иерусалим совершил паломничество, да и то безрезультатно. Вот почему для понимания общей картины мироздания в «Мертвых душах» очень важно чувствовать связь Гоголя с «Одиссеей», связь с античным языческим пантеоном. Уже первая трапеза Чичикова, описанная с необычайной тщательностью и подробностью, наводит на размышления: «Покамест ему подавали обычные разные в трактирах блюда, как щи со слоеным пирожком, нарочно сберегаемым для проезжающих в течение нескольких недель, мозги с горошком, сосиски с капустой, пулярка жаренная, огурец соленый и вечный слоеный сладкий пирожок, всегда готовый к услугам; покамест ему все это подавалось и разогретое и просто холодное, он заставил слугу, или полового, рассказывать всякий вздор…» Это действительно напоминает гомеровские пиры! Но дело тут не в гомеровских пирах, которые, несомненно, слегка пародируются в «Мертвых дудах», как Чичиков пародирует Одиссея. Дело в том, что Гоголь останавливается всерьез на той стороне человеческой жизни, которая доселе считалась низменной, достойной описания лишь в сатирическом духе. Впрочем, уже Пушкин в своем романе остановился на этой стороне человеческого бытия:
«Пред ним ростбиф окровавленный И трюфли, роскошь юных лет, Французской кухни лучший цвет, И Страсбурга пирог нетленный Меж сыром лимбургским живым И ананасом золотым».
Правда, в другой главе последовала ироническая оговорка:
«И кстати я замечу в скобках, Что речь виду в своих строках Я столь же часто о пирах, О разных кушаньях и пробках, Как ты, божественный Омир, Ты, тридцати веков кумир!»
В иронии Пушкина была правда: для эпического автора не было низких и высоких сторон бытия. Все вызывало его одинаковый интерес, и забота о пище вовсе не считалась низменной во времена Гомера. Я не хочу оказать, что страницы «Мертвых душ» – это восторженный гимн пище. Но не стоит в описании чичиковских пиров видеть только сатиру. Чичиков для Гоголя не просто мошенник. Писатель задумывается над причиной появления Чичикова и сочувствует ему, как человеку средней руки, начавшему борьбу за свое существование. Об этом в частности свидетельствует вдохновенный монолог Гоголя о желудке среднего человека: «Автор должен признаться, что весьма завидует аппетиту и желудку такого рода людей. Для него решительно ничего не значат все господа большой руки… проводящие время в обдумывании, что бы такое поесть завтра, и принимающиеся за обед не иначе, как Оправивши прежде в рот пилюлю; глотающие устерс, морских пауков и прочих чуд, а мотом отправляющихся в Карлсбад или на Кавказ. Нет, эти господа никогда не возбуждали в нем зависти. Но господа средней руки, что на одной станции потребует ветчины, на другой поросенка, третьей ломоть осетра… и потом как ни в чем не бывало садятся за стол в какое хочешь время, и стерляжья уха с налимами и молоками шипит и ворчит у них меж зубами, заедаемая расстегаем или кулебякой с сомовьим плесом, так что вчуже пронимает аппетит, – вот эти господа, точно, пользуются завидным даянием неба!» Гоголю действительно интересен «господин средней руки», этот средний уровень бытия, где человек соприкасается с миром больше всего желудком. Конечно, по сравнению с уровнем Онегина и Печорина это уровень низший. Но, как видно из монолога о желудках, этот низший уровень в своей простоте порой намного естественней высшего, а, может быть, и не так уж он прост. Ведь неслучайно Гоголь снова обращается к нему в описании беда у Собакевича: «…Подошедши к столу, где был закуска, гость и хозяин выпили как следует но рюмке водки, закусили, как закусывает вся пространная Россия по городам и деревням… и потекли все в столовую… – Щи, душа моя, сегодня очень хороши! – сказал Собакевич, отваливши себе с блюда огромный кусок няни… За бараньим боком последовали ватрушки… потом индюк ростом в теленка, набитый разным добром… Пошли в гостиную, где очутилось на блюдечке варенье…» Причем, сам Собакевич, олицетворение довольства и крепости, сопровождает обед такими замечаниями: Это не те фрикасе, что делаются на барских кухнях из баранины, какая суток по четыре на рынке валяется! Это все выдумали доктора немцы и французы, я бы их перевешал за это! Выдумали диету, лечить голодом! Что у них немецкая жидкокостная натура, так они воображают, что и с русским желудком сладят!» Разумеется, автор смеется над грубоватым Собакевичем. Вложенные в его уста рассуждения об эфемерности просвещения («Толкуют: просвещение, просвещение, а это просвещение – фук!»), конечно, мало касаются действительного просвещения:
Природа: «Огромный кусок няни, известного блюда, которое подается к щам и состоит из бараньего желудка, начиненного гречневой кашей, мозгом и ножками». «У меня когда свинина – всю свинью давай на стол, баранина – всего барана тащи, гусь – всего гуся!» «За бараньим боком последовали ватрушки… потом индюк ростом с теленка, набитый всяким добром: яйцами, рисом, печенками…»
«Просвещение»: «Ведь я знаю. Что они на рынке покупают. Купит вон тот каналья повар, что выучился у французов, кота, обдерет его, да и подаст на стол вместо зайца». «Все что ни есть ненужного, что Акулька у нас бросает… в помойную лохань, они его в суп!» «Мне лягушку хоть сахаром облепи, не возьму ее в рот, и устрицы тоже не возьму: я знаю, на что устрица похожа». Отрицание «просвещения» идет здесь на чисто гастрономическом уровне, и эффект здесь чисто юмористический. Однако во втором томе, еще до того, как Чичиков попадет на пир к Петуху, появляется утонченный, интеллектуально развитый герой – Тентетников, представитель действительного просвещения. А конфликт между природой и цивилизацией разрешается не в его пользу. По дороге к полковнику Кошкареву, олицетворяющему все отрицательно. Что видит гоголь в цивилизации, Чичиков встречается с Петухом, который предстает перед ним голый, запутавшийся в рыбацкие сети. Петух появляется среди леса внезапно, вместе со своей деревней и прудом, как некое языческое божество: «…Вдруг отовсюду сверкнули проблески света, как бы сияющие зеркала… и вот перед ними озеро… Крики раздавались в воде. Человек двадцать… к супротивному берегу невод. Случилась оказия: вместе с рыбою запутался как-то круглый человек, такой же меры в вышину, как и в толщину, точный арбуз или бочонок». После сравнения с арбузом идет сравнение несколько иного плана. Петух подходит к Чичикову, держа руку «на манер Венеры Медицейской, выходящей из бани». Затем Чичиков видит его одетым, но без галстука, «на манер купидона». Мы вступаем в языческий пантеон, и ничего нет удивительного в том, что главное божество этого пантеона носит чисто языческую тотемную фамилию – Петух. Видеть в образе Петуха еще одного помещика-чревоугодника после Собакевича и Коробочки значит отрицать художественную ценность этого образа. Нет, Петух отличается от всех помещиков своим сказочным бескорыстием. Он живет для еды и поистине служит еде, видя свое высшее счастье в том, чтобы накормить досыта приезжающих, отчего постепенно и разоряется. И вот к этому человеку, чей образ вышел то ли из раннего Ренессанса, то ли из гомеровских пиршеств или славянских языческих пиров, приезжает в гости представитель современной цивилизации с подчеркнуто антиязыческим, антипатриархальным мироощущением. Даже имя его носит в себе отпечаток духовного и аскетического: Платон Платонов. Платонов в отличие от Гамлета и Манфреда пришел к разочарованию и скуке не путем рефлексии и борьбы, а будучи полностью отстранен от всякой борьбы и рефлексии. Чичиков подчеркнуто антигаметовский, антифаустовский тип. Это особенно остро ощущается на фоне Платонова и Тентетникова. Презабавнейшим образом сталкивается он с философией в библиотеке полковника Кошкарева: «Шесть огромных томищей предстало ему пред глаза, под названием: «Предуготовительное вступление в область мышления. Теория общности, совокупности, сущности, и в применении к уразумению органических начал обоюдного раздвоения общественной производительности». Что ни разворачивал Чичиков книгу, на всякой странице: проявленье. Развитье, абстракт, замкнутость и сомкнутость, и черт знает, чего там не было. «Это не по мне», – сказал Чичиков…» Естественно, что ему трудно понять современного заземленного Гамлета или Манфреда. Интересен разговор Чичикова с Платоновым после того, как, объевшись, выехали они из имения Петуха: «– Это уж слишком, – сказал Чичиков… – А не скучает, вот что досадно! – сказал Платонов. «Было бы у меня, как у тебя, семьдесят тысяч в год доходу, – подумал Чичиков, да я бы скуку и на глаза к себе не допустил». Петух не скучает, ну а Чичиков уже далек от патриархального бытия, ему для счастья нужно «семьдесят тысяч в год доходу». Резюме языческому пиршеству Петуха Чичиков подводит с явным состраданием: «Ну как такому человеку ехать в Петербург или Москву? С таким хлебосольством он там в три года проживется в пух!» Нам сразу становится ясно, что Петух представитель времен минувших, обреченный на вымирание, но Гоголь явно любуется его первозданной естественностью. Петух не просто тупой обжора. В нем есть искра какого-то изначального народного юмора, есть языческое полнокровное ощущение жизни. Сцена обеда, например, насыщена народным фольклором: «Чуть подмечал у кого один кусок, подкладывал ему тут же другой, приговаривая: «Без пары ни человек, ни птица не может жить на свете». У кого два – подавал ему третий, приговаривая: «Что за число два? Бог любит троицу…» Близость Петуха к народной и природной эпической первозданности Гоголь подчеркивает и в эпизоде катания на лодках: «Двенадцать гребцов, в двадцать четыре весла, с песнями, понесли их по гладкому хребту зеркального озера… Парень-запевала починал чистым звонким голосом, выводя как бы из соловьиного горла начальные запевы песни, пятеро подхватывало, шестеро выносило, и разливалась она, беспредельная, как Русь». Здесь природа выступает, впервые у Гоголя, как начало, полностью гармонирующее с человеком. Человек сливается с ней, отражаясь в воде и небе, наполняя это бесконечное пространство песней, и Петух, «встрепенувшись, пригаркивал, где не хватало у хора силы, и сам Чичиков чувствовал. Что он русский». Да, как ни странно, вместе с Петухом именно Чичиков в этот момент ближе всего к мироощущению автора. Мы подчеркиваем, что именно в этот момент, и, главное, совершенно оставляем в стороне вопрос о неправоте автора как уже достаточно исследованный. Слабости мировоззрения Гоголя в период создания второго тома известны. Но мы стремимся увидеть мир именно таким, как его хотел увидеть Гоголь, и вместе с ним естественно впадаем в противоречие, которое терзало Гоголя всю жизнь. Он и смеется над патриархальным растительным образом жизни. Он и тянется к нему, как к природной основе, ища неразрушимых первозданных ценностей перед лицом накопительного прогресса. И все же в целом Гоголь остается объективным художником. Бесперспективность образа жизни помещика Петуха видна отчетливо. Ни автор, ни Чичиков, не сыновья Петуха не могут раствориться в этом языческом мироощущении: «Чудные картины! Но некому было ими любоваться. Николаша и Алексаша думали о Москве, о кондитерских… Отец же думал о том, как бы обкормить своих гостей. Платонов зевал. Всех живее оказался Чичиков…» но и он отреагировал на события по-своему, чисто меркантильно: «Эх, право! Заведу когда-нибудь деревеньку!» И стали ему представляться и бабенка, и Чичонки», Первозданная ценность человеческого быта на всех уровнях жизни, в том числе и на растительном, отстаивается Гоголем на протяжении всей поэмы. Плоть, земная материя были для него ценность. На протяжении всей поэмы. Плоть, земная материя были для него ценностью, а не просто низменной стороной человеческого бытия. Внимание Пушкина и Лермонтова привлекали в первую очередь люди мысли: Онегин, Печорин, эти Фаусты и Гамлеты в новых воплощениях. Рядом с Чичиковым, Собакевичем, Петухом лишние люди – Платонов и Тентетников. Эти вечные герои вдруг оказываются на втором плане. Конечно, Гоголь смеется и над Петухом и над Чичиковым, и над Собакевичем. Конечно, они не идеал автора. Языческие чревоугодники Чичиков и Петух уже не могли подняться на высоту гомеровских героев. Их должен был вытеснить по замыслу Гоголя и отчасти уже вытеснил скучно-утилитарный Костанжогло. В.Г.Белинский в полемике с К. Аксаковым также указал на некоторое сходство поэмы Гоголя с романом Сервантеса: «Константин Аксаков говорит еще, что такого юмора он не нашел ни у кого, кроме Гоголя; вольно же было не поискать – авось либо и можно было найти. Не говоря уже о Шекспире, например, в романе Сервантеса. Дон Кихот и Санчо Панса нисколько не искажены; это лица, живые, действительные». В «Учебной книге словесности для русского юношества» Гоголь особо обращается к эпическому жанру. Сразу после разговора о большой эпопее Гомера в разделе «Меньшие роды эпопей" Гоголь говорит о Сервантесе: «Сервантес посмеялся над охотой к приключениям, оставшимися, после рококо, в некоторых людях, в то время, когда уже самый век вокруг них переменился, тот и другой сжились с взятою ими мыслью. Она наполняла неотлучно ум их и потому приобрела обдуманную, строгую значительность, сквозит повсюду и дает их сочинениям малый вид эпопеи, несмотря на шутливый тон, на легкость и даже на то, что... писана в прозе». В «Мертвых душах» есть много моментов близких к «Дон Кихоту». Мы же хотим остановиться здесь лишь на проблеме эпического характера героев Гоголя. «Мертвые души» – произведение эпическое» Однако предшествующий опыт современного русского романа Пушкина, Лермонтова противоречит Гоголю. Пусть Онегин не Гектор, не Ахиллес. Пусть Печорин не Фауст и не Прометей, но это все-таки герои в привычном смысле этого слова. Они необычны и при всей своей типичности исключительны. Они если не на тысячу локтей, то на несколько пядей выше окружающей толпы. Переход от «Евгения Онегина» к «Герою нашего времени» прослеживается довольно четко. Возникновение поэмы «Мертвые души» в этом смысле несколько неожиданно. Лирический герой, доселе бывший в центре повествования, вдруг ушел и полностью растворился в авторских отступлениях. Главный герой Чичиков в наименьшей степени обладает каким-то внутренним миром, да и вряд ли подозревает о существования такового. Видимо поэтому Д.Н.Овеянико-Куликовский ставит Гоголя ниже Пушкина, так как у героев Гоголя, по его мнению, нет развития характера (Овсянико-Куликовский Д.Н. Гоголь. СПб, 1907). Более глубокое понимание эпической природы «Мертвых душ» дано Нестором Котляревским в книге «Николай Васильевич Гоголь». Ему принадлежит очень ценное наблюдение о психологизме в «Мертвых душах». Гоголь в своей поэме показал «не одно какое-нибудь лицо, а целые группа лиц, из которых слагается общественный организм» (Котляревский Н. Николай Васильевич Гоголь. Изд. 4-е, испр. Петроград, 1915). А.Веселовский в статье «Мертвые души. Этюды и характеристики» пишет: «Первая часть «Мертвых душ» действительно эпопея людского ничтожества», – оставляя открытым вопрос о субстанциональной природе поэмы Гоголя, об ее глубоком проникновении к истокам народной мысли (Веселовский А.Н. Гоголь и Чаадаев. «Вестник Европы», 1895, № 9). Символистская и декадентская критика в лице В.В. Розанова и Д.С.Мережковского продолжала развивать положение о романтической, а позднее позитивистской критики об отсутствии у Гоголя живых характеров, а следовательно и живого отражения реальной жизни в «Мертвых душах». Розанов писал: «У всех этих фигур масли не продолжаются, впечатления не связываются, но все они стоят, неподвижно, с чертами, докуда довел их автор, и не растут далее ни внутри себя, ни в душе читателя» (Розанов В.В. О Гоголе. Predeaux Press Letchworth. England, 1970). К этой то точке зрения присоединяется и В.Брюсов. Однако он заметил эпическую широту Гоголя: «Для Гоголя нет ничего среднего, обыкновенного, он знает только безмерное и бесконечное» (Брюсов В. Испепеленный. М., Скорпион, 1910). И в данном случае, отмечает Брюсов, безмерна пошлость, и Гоголь ее отражает. Последнее утверждение идет в традиционном русле окарикатуренного понимания действительности в «Мертвых душах», однако первое положение В.Брюсова для нас очень важно. В 1928 году В.Ф.Переверзев в статье «Гоголь (Эволюция, творчество, стиль, композиция)» высказал много ценных наблюдений об эпическом в творчестве Гоголя. Мы оставляем в стороне вульгарно-социологические утверждения о том, что Гоголь был выразителем социального казацко-патриархального уклада жизни, и переходим к тем моментам, которые нам кажутся сегодня наиболее важными. Переверзев развивает также мысль Н.Котляревского о том, что отсутствие линейного развития характеров восполнено их множественностью в «Мертвых душах». Мы еще вернемся к этой важной особенности не только гоголевского, но и классического гомеровского эпоса. В целом советское литературоведение единодушно в определении «Мертвых душ» как эпопеи. М.Б.Храпченко в книге «Творчество Гоголя» (М., 1956), пользуясь терминологией самого Гоголя, отмечает близость «Мертвых душ» к «малой эпопее». Н.Л.Степанов называет «Мертвые души» «социальной эпопеей». «Если с чем и можно ее сравнить, – пишет Степанов о поэме Гоголя, – то это с «Дон Кихотом» Сервантеса, сочетающим сатиру и лирическое начало» (Степанов Н.Л. Н.В.Гоголь. Творческий путь. М., 1959). Таким образом, Степанов, как и Храпченко, относит «Мертвые души» к жанру «малой эпопеи» в том смысле, как понимал этот термин сам Гоголь. Г.А.Гуковский называет «Мертвые души» «реалистическим эпосом на народной основе». (Гуковский Г.А. Реализм Гоголя. Л.-М., 1959). Однако он считает, что по жанровым признакам 1 и 2 тома «Мертвых душ» произведения разные. Первый том – поэма, второй – роман, приближающийся роману Пушкина и Лермонтова, с углубленным психологизмом и интеллектуальным героем». Утверждение Гуковского относительно второго тома кажется нам сильным преувеличением, в целом действительно уловлено появление рефлектирующих героев: Платонова и Тентетникова – во втором томе поэмы. Между тем, в «Мертвых душах», как справедливо отметил Гуковский, о психологизме и интеллектуальном герое можно говорить лишь в связи с образом Тентетникова во втором томе. В целом же психологизм героев Гоголя совсем иного, не онегинского и не печоринского склада. С.Машинский справедливо отмечает закономерность раскрытия характеров в «Мертвых душах» через «объективную хозяйственную среду, а не через внутренний мир героев»: «Одна из главных трудностей, стоявших перед Гоголем, заключалась в том, чтобы показать мир раздробленных характеров, показать их в атмосфере материально-вещной, бытовой жизни. Эти характеры нельзя было связать отношениями, основанными, скажем, на любви, как чаще всего бывало в романах. Нужно было их раскрыть в иных связях, например, хозяйственной, которая давала возможность собрать воедино этих столь разных и вместе с тем по духу очень близких друг другу людей» (Машинский С.И. Художественный мир Гоголя. М., 1971). Здесь мы хотим снова обратиться к мысли, выдвинутой Котляревским, а позднее развитой Переверзевым, о том, что у Гоголя отсутствие линейного развития характеров восполнено их множественностью. За последнее время в трудах Д.Лихачева и С.Аверинцева разработано новое понимание психологизма, присущее древнерусской литературе, древнему эпосу, творчеству Рабле и Сервантеса. Здесь речь идет об особом видении мира, когда художник не может поставить в центре мироздания отдельную личность и в силу этого пишет портрет эпохи из наиболее типичных черточек характеров разных героев. Д.Лихачев и С.Аверинцев не называют такой психологизм эпическим, но именно этого слова в данном случае и не хватает. Непонимание своеобразия эпического психологизма привлекло Овсянико-Куликовского к утверждению о психологической развитости гоголевских характеров и следовательно о некоторой примитивности «Мертвых душ» по сравнению с «Евгением Онегиным» и «Героем нашего времени». Между тем, эпический психологизм подчас бывает более сложен, чем психологизм индивидуального рефлектирующего сознания. На первый взгляд может показаться, что повышенный интерес к одной главной черте характера, захватывающий весь внутренний мир героя, обедняет его натуру. В Дон Кихоте все подчинено его донкихотству, а в Чичикове – чичиковщине. Невозможно представить себе переродившегося Чичикова или образумившегося Дон Кихота. Чичиков в ходе повествования лишь раскрывается, а сущность натуры его с детства остается неизменной. Это объясняется тем, что эпического автора интересуют лишь те черты характера и внутреннего мира героев, которые охватывают весь промежуток человеческой жизни в целом, или даже целую эпоху, или присущи человеку во все времена. Интеллектуальная неразвитость Чичикова, как, скажем, интеллектуальна неразвитость Санчо Пансы, еще не свидетельствует о примитивности этих героев. Более того, интеллектуально неразвитый Чичиков самим фактом своего существования как бы молча полемизировал с Онегиным и Печориным. В этом отношении очень интересен первый отзыв на «Мертвые души»: «Мы живем двойною жизнью: юной, перелитой к нам из Европы, которая отражена в таких типах, как Чацкий, Евгений Онегин, Печорин, и жизнью ветхой, унаследованной от предков, которая представлена в литературе семейством Простаковых, Сквозник-Дмухановским, Хлестаковым и Чичиковым (Сорокин М. «С.-Петерб.ведомости», 1842). Если отбросить в этом высказывании терминологию века о «западном» и «патриархальном» русском укладе, здесь особенно четко можно проследить контраст между Онегиным и Чичиковым как главными героями крупных эпических произведений. Как главный герой эпопеи Чичиков должен быть носителем субстанционального, то есть народного сознания. Но в том-то и дело, что пафос «Мертвых душ», как отмечал Белинский, в противоречии между субстанциональным народным сознанием и его реальным воплощением в русской жизни. Чичиков отражает, прежде всего, неразвитость народного сознания на данном этапе исторического развития. Действительно, Чичиков не столько накопитель, сколько представитель старого патриархального уклада жизни. Ему невозможно состязаться с подлинными накопителями Муразовым и Костанжогло. В этом комизм его положения. Этот комизм напоминает нам положение Санчо Пансы, задумавшего стать губернатором. Чичиков похож на Санчо Пансу, несколько утратившего свою наивность и простодушие, но тем не менее все время попадающего впросак. Он перестал следовать покорно за Дон Кихотом и сам, своими средствами ищет богатства и независимости. Однажды, подвыпив, Чичиков начинает читать Собакевичу послание в стихах Вертера к Шарлотте, но этим его романтизм и исчерпывается. Другое дело, что в Чичикове неистребима страсть Санчо Пансы, которая накрепко привязала Санчо к Дон Кихоту: страсть к путешествиям. Санчо думает, что следует за Дон Кихотом с целью вполне определенной: стать губернатором. Между тем, его просто влечет к необычному, к новому, хотя сам он осознает это очень смутно. Нечто подобное происходят и о Чичиковым. Где-то в мечтах сельцо Павловское и маленькие Чичонки, а на деде Чичиков давно мог бы остановиться, если бы не страсть к изменениям, к деятельности. Ему не знакома романтическая донкихотовская Испания с ее неизменными атрибутами, Испания. По словам автора, замечтавшегося двадцатилетнего юноши, когда, «возвращаясь из театра, несет он в голове испанскую улицу, ночь, чудный женский с гитарой и кудрями». Пыльные дороги и грязные постоялые дворы Испании Санчо Пансы напоминают чем-то дороги и гостиницы чичиковской России, несмотря на разницу в географическом м историческом положении. Так же, как Чичиков, Санчо нередко опрокидывается в грязь. Был он губернатором, правда, недолго, но и Чичиков пробыл миллионщиком и «херсонским помещиком» тоже лишь в течение одного провинциального бала. Санчо всерьез верит в свое будущее губернаторство, как и Чичиков в свое сельцо Павловское. Сам Санчо считает себя и хитрым, и здравомыслящим, и рассудительным. Но его здравомыслия хватает лишь на то, чтобы не принять мельницу за великана. Спастись от регулярных падений е осла и многочисленных побоев ему никак не удается. И Чичиков, умный, ловкий, увертливый, все время попадает впросак. И даже символически опрокидывается в грязь «руками и ногами» перед домом «дубинноголовой» Коробочки, которая впоследствии чуть было не разрушила его хитроумные замыслы. Удивительно похоже реагируют Санчо и Чичиков на обиды и невзгоды выпадающие на их долю. Санчо говорит прямо; «Я человек тихий, смирный, миролюбивый, я готов смести любое унижение, потому что мне надо жену кормить и детей вывести в люди....Раз и навсегда прощаю всем когда-либо меня обидевшим или же долженствующим меня обидеть…» Подобно ему Чичиков, заботясь о своем будущем семействе и только ради этого совершающий свое путешествие, тоже не думает о мести Ноздреву или Коробочке, а старается унести ноги пока не потерял и того, что имеет. Оба они преследуют сугубо земные цели. Панса в буквальном переводе означает «брюхо», а Чичиков это прежде всего ревосходным аппетит, крепкий желудок и живот, «как барабан». И, тем не менее, оба они с одинаковой легкостью принимают желаемое за действительное.Санчо, вообразив себя уже готовым губернатором в «королевстве Микомиконском», заранее планирует свою деятельность: «Ну и что ж из того, что вассалами моими будут негры? Погрузить на корабли, привести в Испанию, продать их тут, получить за них наличными, купить на эти денежки титул иди должность – и вся недолга, а там доживай себе беспечально свой век!» Чичиков, собираясь проделать подобную операцию с «мертвыми душами», почувствовав себя миллионщиком, спьяну приказывает: «...Собрать всех вновь переселившихся мужиков, чтобы сделать всем лично поголовную перекличку...» И Чичиков, и Санчо Панса твердо уверены в своем праве на лучшую, более обеспеченную жизнь. И здесь мы снова возвращаемся к мысли В.Г.Белинского: «Константин Аксаков говорит еще, что такого юмора он не нашел ни у кого, кроме Гоголя; вольно же было не поискать – авось-либо и можно было найти... например, в романе Сервантеса Дон Кихот и Санчо Панса нисколько не искажены; это лица живые действительно». Мы пришли к выводу, что нельзя сопоставить роман «Дои Кихот» с поэмой «Мертвые души», не сопоставляя их главных героев. Разумеется, мы не нашли материала для сопоставления Чичикова с Дон Кихотом. Образ же Санчо Пансы напрашивается на такое сравнение. Сравнивая Чичикова о Санчо Пансой, мы стремимся доказать, что и Чичиков фигура не сатирическая, гротесковая, «не искаженная" – это живой человек, несмотря на общий отрицательный портрет, не лишенный некоторых плюсов. Он способен сострадать простым людям над реестром проданных ему «мертвых душ». В нем много нерастраченных жизненных сил, направленных прежде всего в сферу мелкого мошенничества. Однако и в этом мошенничестве есть нечто сродни шутовству Санчо Пансы. Если не видеть всей сложности натуры Чичикова, трудно понять, каким образом стал он героем большого эпического полотна. Фигура мелкого приобретателя и крупного мошенника не могла бы аполнить собой «поэму». Если же видеть в Чичикове лишь отвлеченную фигуру плута для связывания разрозненных сюжетов путешествия, то это вступит в явное противоречие с авторским замыслом. Все герои поэмы раскрываются лишь в соприкосновении и взаимодействии с Чичиковым. Пафос «Мертвых душ», говорил Белинский, «состоит в противоречии общественных форм русской жизни с ее глубоким субстанциональном началом». Субстанциональность – выражение народного сознания, – как мы уже отмечали, есть важнейший родовой признак эпического. Эта субстанциональность может носить всеобщий характер, когда, как в «Илиаде» Гомера, в индивидуальных чертах героев отражены черты всеобщие, присущие всему родовому сознанию, и единичный характер, как в «Евгении Онегине» и «Герое нашего времени», когда герои исключительные выражают передовое общественное сознание, оставаясь именно благодаря этому, героями исключительными. В «Мертвых душах» Гоголя субстанциональное сознание отражено именно в гомеровском всеобщем плане. Главный герой, Чичиков, как и вся плеяда образов, отражает в себе не исключительное передовое революционное сознание, а пафос, который состоит «в противоречии общественных форм русской жизни с ее глубоким субстанциональным началом. Это комическое противоречие невозможно понять, если рассматривать вслед за Шевыревым и Овсянико-Куликовским образы Чичикова и помещиков лишь как карикатуры. Ошибочно не видеть в Чичикове ничего человеческого, а в галерее помещиков лишь обезличенную, отчужденную массу, (Так, например, В.М. Маркович в диссертации «Два типа классического русского романа в первой половине ХIХ века» считает героев «Мертвых душ» безличными, исходя из коренного отличия Чичикова от Онегина ж Печорина.) Розанов не признавал на этом основании Гоголя как писателя-реалиста. К этой точке зрения примыкает П.М. Бицилли: «В отвлечение от своего «комплекса» гоголевский человек… неделимое. Поэтому он так легко разлагается, как в собственном сознании, так и в чужом» … «Для Чичикова его живот – как близкий ему человек… «ведь какой дуракт, а в целом составляет картину» (Бицилли П.М. Проблема человека у Гоголя. София, Ист.-фил. фак. – 1947/48). Но в том-то и тайна эпической типизации характеров, что «раздаваясь как в собственном сознании, так и в чужом», эпический герой остается образом живого человека. Эпическая типизация отдельных черт характера, так легко переходящих в черты окружающем среды и от среды снова к чертам характера, – это важнейшее свойство психологизма, открытого Лихачевым в древнерусской литературе. Естественно, что такой психологизм свойственен гомеровскому эпосу, где отдельная личность прежде всего – воплощение всех. Не было бы никакого противоречия, если бы Чичиков и помещики были лишь носителями отчужденных нечеловеческих свойств. Противоречие как раз и заключается в том, что жизненная энергия кипит и переливается во всей своей языческой полноте и в характере Чичикова, и в характере Петуха, и в медвежьей неуклюжести Собакевича. Беда в том, что эта живая, здоровая жизненная сила направлена на мертвое дело. Бурлящая река языческого здоровья и полноты превращается в иссохшие ручейки в русле присутствий и канцелярий. Это противоречие охватывает всю Россию. Когда Чичиков размышляет с горечью о погибших талантливых русских людях, занесенных в его реестр, здесь то же противоречие. Едва ли не самый радостный момент в первом томе «Мертвых душ», где поют, пляшут, трудятся русские люди, заключенные в список «мертвых душ», купленных Чичиковым у Коробочки и Собакевича. Чичиков еще далек от Костанжогло или Муразова. У него довольно скромные и вполне человеческие цели: обзавестись семьей и детьми. Его трагикомедия в чем-то очень похожа на трагикомедию Санчо Пансы – простого человека, возмечтавшего стать губернатором. И как Санчо нельзя отказать в глубоком характере на том основании, что в нем нет индивидуального сознания, что он необразован и темен. Так нельзя отказать в этом и Чичикову. «Мертвые души» можно смело назвать комической эпопеей. ---------------------------------------------------------------------
|