Главная страница Случайная страница КАТЕГОРИИ: АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника |
Под небом голубым 1 страница
1. Много лет одним из популярнейших пушкинских стихотворений была " Вакхическая песня": Эти слова играли роль эмблемы времени. В последние годы я редко слышу эти стихи. У каждого времени свои песни и свой Пушкин. Сейчас чаще слышу другое: " Пир во время чумы". Эмблема сменилась. Это хочется осмыслить. Не только в контексте нашей эпохи - тут-то все более или менее ясно, - но и в контексте Пушкина, творчество которого - единый мир. Для этого придется вспомнить одну из главных лирических тем Пушкина, к которой не раз обращались исследователи, в том числе и я. Первые слова поэта, когда он узнал, что рана его смертельна, были: " Мне надо привести в порядок мой дом". Дом для Пушкина ценность важнейшая, коренная, бытийственная. Дом - жилище, убежище, область покоя и воли, независимость, неприкосновенность. Дом - очаг, семья, женщина, любовь, продолжение рода, постоянство и ритм упорядоченной жизни, " медленные труды". Дом - традиция, преемственность, отечество, нация, народ, " история. Дом, " родное пепелище", - основа " самостоянья", человечности человека, " залог величия его", осмысленности и неодиночества существования. Понятие сакральное, онтологическое, величественное и спокойное; символ единого, целостного большого бытия. На протяжении лет Дом представал у него в разных обликах и масштабах. В Лицее - шутливо стилизованное под " келью" жилище молодого и беззаботного " мудреца" -вольнодумца. В стихотворении 1819 года " Домовому" впервые появляется " семьи моей обитель". " Узнике" - " темница сырая", откуда хочется улететь. Во второй главе " Онегина" (1823) с юмором и даже иронией, но и со скрытой завистью рисуется устойчивость домашнего деревенского быта. Вскоре после приезда в Михайловское, в двойном изгнании и огромном одиночестве, возникает новый образ: Авторское примечание: " Плохая физика; но зато какая смелая поэзия! " - сегодня можно прочесть решительнее: плохая физика - но зато какая верная метафизика. В " Подражаниях Корану" эта метафизика Дома развита и разработана: " Зажег Ты солнце во вселенной, Да светит небу и земле, Как лен, елеем напоенный, В лампадном светит хрустале". Солнце - " святая лампада" Дома, которая горит всегда. В качестве Дома предстает все Творение - Мир, или, по-древнегречески, ойкос (дом); тема впервые обнаруживает свой сакральный характер. Однако после этого, словно спрыгнув с неба на землю, автор резко сужает масштабы. 1825 год: " Наша ветхая лачужка И печальна и темна. Что же ты, моя старушка, Приумолкла у окна? " Маленькое убежище двух одиноких людей, окруженное извне бурею, мглой, вихрями, - почти экзистенциалистское ощущение сиротства; единственное утешение- " Спой мне песню... выпьем, добрая подружка...". Наш классический вариант: грустно, одиноко, безвыходно? - выпьем и споем. Лучший выход, когда от тебя ничего не зависит. " Зимнему вечеру" предшествует как раз " Вакхическая песня". Вот тут открывается нечто совсем неожиданное. Что смолкнул веселия глас? Что же ты, моя старушка, " Зимний вечер", выходит, своего рода вариация " Вакхической песни". И там и там - некое ограниченное пространство: в " Зимнем вечере" материальное, в " Вакхической песне" идейное: замкнутый круг единомышленников, друзей " муз" и " разума", за пределами его - " тьма" (" Буря мглою..."). От участников пира ничего не зависит, они лишь ожидают " ясного восхода зари" с полными стаканами и вакхальными припевами. В " Вакхической песне" мне всегда чудилась какая-то тайна; или секрет; или странность. Лучезарное, сверкающее, словно отлитое из золота, стихотворение светит как бы отраженным светом, изнутри же излучает темную ауру одиночества. В нем, вполне годном быть гордым гимном просветительства, есть свойственная этой идеологии эйфорическая безопорность и абстрактность. Не столько жизнь, сколько эмблема. Неудивительно, что, проецируясь в " Зимнем вечере" на обыкновенную человеческую жизнь, эта эмблема даже тему Дома заставляет горчить и отдавать заброшенностью. Тут просматривается, вероятно, процесс роста, в котором дар то и дело опережает своего обладателя, видя и зная больше, чем он. В " Подражаниях Корану" поэт был выведен на уровень темы Дома как метафизической, сакральной темы Творения, где " святая лампада" Солнца, зажженная Творцом для человека, никогда не гаснет и где человек никогда не одинок. Но воплотив то, что знает дар, сам поэт словно бы забывает об этом: " Вакхическая песня", похоже, - попытка силовым приемом преодолеть момент уныния, обернувшись на тот просветительский оптимизм, с которым в ходе кризиса начала 1820-х годов произведен расчет (хотя, по-видимому, и не полный). Дар, однако, и тут оказывается мудрее и сильнее " идеологии". Пирующие пируют во " тьме", которую освещает " лампада", но не " святая", а обыкновенная и к тому же символизирующая " ложную мудрость"; при ее-то свете они и воспевают просветительский кумир " разума"; однако в конце откуда-то возникают совершенно не свойственные Просвещению ноты: истинное Солнце, которого ждет автор и свет которого затмит лампаду " ложной мудрости", - оно, оказывается, " святое" и " бессмертное" солнце " ума" (" ум", греческий " нус", есть категория не рациональная, а духовная, от неоплатоников перешедшая в христианское учение). Интуиция дара чуть ли не контрабандой, помимо намерений автора наводит свой порядок: одухотворенность одерживает верх над " идеологией" (как в " Зимнем вечере" тоска и грусть одухотворяются простой человеческой нежностью к живому и близкому человеку). Проходит год - и то, что было обретено в " Подражаниях Корану", не только возвращается, но и осмысляется по-новому. В последней строке стихотворения " Пророк" - " Глаголом жги сердца людей" - речь идет о пробуждении в людях совести. В произведениях Пушкина художественно уловлена онтология совести. Совесть есть способность человека сознавать себя человеком - венцом, центром и целью Творения. Это - чувство богосыновства, сознание себя образом и подобием Божьим, притом сознание не спесиво-дурацкое, а глубокое, трепетное, налагающее сыновнюю ответственность за свое поведение и помыслы и потому связанное с понятием греха. Такое сыновство включает чувство Отчего Дома как космическое - в древнем и буквальном смысле слова " космос": устроенность, порядок, осмысленность и красота. Грех есть нарушение порядка, разрушение Дома. Человек, влачившийся в " пустыне мрачной", существовал в плоском эмпирическом мире, совершал путь по горизонтали жизни наличной, текущей, преходящей - " утомительной" и " однозвучной". Встреча с шестикрылым серафимом дала ему Дом - большое бытие: на горизонтали восставилась вертикаль - не только физическая (" неба содроганье" - " гад морских подводный ход"), но и метафизическая (" горний ангелов полет" - " дольней лозы прозябанье"). Человек оказался на пересечении, в центре открывшейся вселенской сферы, ойкоса, - и увидел, что все это - для него, что Дом этот - Отчий. Иначе - зачем посылать ангела к ничтожной твари, взывать к ней: " Исполнись волею Моей" - и велеть глаголом жечь сердца... других ничтожных тварей? Творение осмысляется теперь в связи с человеком - единственным во вселенной существом, обладающим совестью - чувством Дома. " Ойкос" в новогреческом произносится " экое". То, что скрыто в недрах " Пророка", с очевидностью содержится в том чувстве, которое сегодня заставляет нас поминать совесть, говоря о проблеме планетарных судеб Земли, формулируемой как " проблема экологии". Сделав от " Пророка" скачок на три года вперед, мы встретимся со стихотворением, заставляющим вспомнить и лицейскую " келью", и " темницу" " Узника": " Монастырь на Казбеке" (1829), где монастырь парит, " Как в небе реющий ковчег". Лицейская " келья" сменилась " заоблачной кельей", " темница" " Узника" - " ущельем". Туда б, сказав прости ущелью, Горизонтально-физическое измерение сменилось вертикальным, " морские края" стали небом (море и небо у Пушкина всегда рядом), а " гора" - символом спасения: к горе, как к " вожделенному брегу", пристал ковчег Ноя, спасшийся от всемирного потопа. Еще через год появляется " Пир во время чумы". Многозначительна исходная ситуация. Посреди бушевания грозных внечеловеческих сил, сродни потопу (раньше это была " тьма", потом " Буря... Вихри снежные"), - небольшая группа людей пирует, отгородившись от остального мира каким-то отдельным, особым убеждением, которое они, по-видимому, считают единственно верным - но которое никуда не ведет. Они пассивно ждут- но не " восхода зари" и не конца бури, а конца жизни, и приветствуют смерть поднятыми стаканами: "...спой Нам песню, вольную, живую песню, Не грустию шотландской вдохновенну, А буйную, вакхическую песнь, Рожденную за чашею кипящей". " Такой не знаю..." - отвечает Председатель и поет гимн. Он не знает, а автор знает. В трагедии и гимне чуме причудливо переплетаются мотивы " Вакхической песни" (тоже своего рода гимна) и " Зимнего вечера". Начальный монолог Молодого человека, призывающего выпить в память Джаксона " С веселым звоном рюмок, с восклицаньем", отсылает к призыву: " Что смолкнул веселия глас? " Дважды звучащие в трагедии обращения: " Спой, Мери, нам уныло и протяжно..." и " спой Нам песню, вольную, живую..." - к дважды повторенной просьбе: " Спой мне песню, как синица...", " Спой мне песню, как девица..." Гимн чуме начинается с " могущей Зимы", в " Зимнем вечере" " Вихри снежные". В гимне - чума " к нам в окошко... Стучит могильною лопатой"; " Зимнем вечере" - буря, " как путник запоздалый, К нам в окошко стучит". В гимне чуме - " Зажжем огни..." (не " лампады" ли?), а что до " солнца... ума", то - " Утопим весело умы" (это вместо " заветных колец", бросаемых " в густое вино"). Наконец, вместо " Да здравствует солнце, да скроется тьма" прямо в рифму: " Итак, - хвала тебе, Чума; Нам не страшна могилы тьма а " дева-роза" с ее " дыханьем", быть может полным Чумы, - эхо " нежных дев" и " юных жен". Гимн чуме, а затем " глубокая задумчивость" Председателя в финале - мрачно-романтический апофеоз, а затем крушение просветительской утопии, попытавшейся изъять из жизни людей ее священные основания, обойтись без них. Первые слова трагедии - " Улица. Накрытый стол..." Стол всегда стоял в доме и был принадлежностью дома, сакральной, как и сам дом. В " Пире во время чумы" действует бездомное человечество, уличное человечество. Дом утрачен не из-за эпидемии, а из-за того, что утрачено чувство священности дара жизни и таинства смерти; бездомное человечество - это человечество, потерявшее святыни. Все, что делается, делается наоборот: мертвых предлагают поминать весельем, смерть прославляют в гимне, на призыв не лишать себя надежды " встретить в небесах Утраченных возлюбленные души" откликаются насмешками; перед лицом грозящего конца люди не становятся лучше, не думают друг о друге и о душе: Луиза так же суетна, завистлива и злобна, как была, и, может быть, еще хуже: "...ненавижу Волос шотландских этих желтину". Все продолжается так, как будто ничего в мире не изменилось. О Председателе, очнувшемся от наваждения, говорят: " Он сумасшедший, - Он бредит о жене похороненной", - для этих людей ничего реального, кроме смерти, не существует, это поистине мертвецы, которым остается лишь хоронить своих мертвецов. Эти люди больны - и не чумой; чума лишь обнажила их внутреннюю, духовную болезнь, она сама вызвана этим состоянием; она у Пушкина так же не случайна, как не случаен всемирный потоп. Люди " Пира во время чумы" забыли свое божественное происхождение, назначение и достоинство, иначе говоря - потеряли совесть и живут без нее, думая, что так тоже можно. Это и есть их бездомность. От этого и чума. " Пир; его картина", писал Достоевский, картина " общества, под которым уже давно пошатнулись его основания. Уже утрачена всякая вера; надежда кажется одним бесполезным обманом; мысль тускнеет и исчезает: божественный огонь оставил ее; общество совратилось и в холодном отчаянии предчувствует перед собой бездну и готово в нее обрушиться. Жизнь задыхается без цели. В будущем нет ничего; надо требовать всего у настоящего, надо наполнить жизнь одним насущным. Все уходит в тело, все бросается в телесный разврат и, чтоб пополнить недостающие высшие духовные впечатления, раздражает свои нервы, свое тело всем, что только способно возбудить чувствительность. Самые чудовищные уклонения, самые ненормальные явления становятся мало-помалу обыкновенными. Даже чувство самосохранения исчезает". Странно даже, что тут имеются в виду только " Египетские ночи", а не " Пир во время чумы", - настолько каждое слово соответствует смыслу и тексту трагедии-предостережения. Но здесь мы, кажете уже перешагнули границу веков. 2. В январе (1989 года, после спитакского землетрясения - В.Н.) в газетах промелькнуло сообщение: в одной из разрушенных армянских деревень оставшиеся в живых люди решили, что наступил конец света и они - последние жители Земли. У них были основания так думать. Сегодня и академику, и крестьянину ясно, что вечность земного существования не есть неотъемлемое достояние человечества. " Неба своды" могут пасть " на сушь и воды". Бессмертие человечества (заменившее нам бессмертие души) может прекратиться. Остается удивляться, до чего совершенны наши механизмы психологической защиты. Никто ничего не осознает. Никто не слышит тех, кто стремится осознать. Все идет своим чередом, " пир продолжается". Продолжает насиловаться природа, продолжают расстреливаться небеса. Продолжается распространение орудий убийства людей, социальная злоба и семейная вражда. Продолжается похоть тела, похоть престижа, комфорта и власти, культ удобств, развращение людей прагматической " моралью" и бесчинство " свободы слова"; продолжается все, что не требует труда души, все, что помогает убедить себя и других, что души не существует, - " как во дни перед потопом ели, пили, женились и выходили замуж до того дня, как вошел Ной в ковчег, и не думали, пока не пришел потоп и не истребил всех" (Мф.24, 38-39). Уже земля встает на дыбы то там, то здесь, уже звезда полынь (чернобыль - вид полыни - В.Н.) пала на источники вод, и воды стали горьки (Откр.8, 10-11), но Луиза продолжает ненавидеть Мери и желтину ее шотландских волос. Никто не думает, что сегодняшние слова могут стать последними. Озонная дыра - это, может, еще не конец, может, обойдется и с прочими плодами прогресса; но если изживается понятие о совести (" разрешено все, что не запрещено") - это конец. А как он будет - перегрызем ли друг другу глотки, или сойдем на нет, вымрем, словно какие-нибудь ящеры, от неведомой чумы, или деградируем до биологической приставки к компьютеру, - в любом случае это будет позорная гибель: люди исчезнут оттого, что осквернили прекрасно устроенный Дом. " Разврат последних упований... и - даже не щадя последних мгновений сознания! - содрогается Достоевский в рассказе " Бобок".- Им даны, подарены эти мгновения и... Нет, этого я не могу допустить..." И правда, не хочется верить. Ведь это удивительное существо, человек, он так прекрасен в замысле своем, так может быть разумен, добр, отважен и мудр, так способен на любовь беззаветную, на самопожертвование даже до смерти; невозможно же допустить... И последние слова " Пира во время чумы": "...Председатель остается погружен в глубокую задумчивость", - ведь это все-таки слова надежды, не так ли? У Пушкина последние слова вообще значат страшно много. " Мне что-то тяжело; пойду, засну. Прощай же! " (" Моцарт и Сальери"); " Где ключи? Ключи, ключи мои!.." (" Скупой рыцарь"); " Я гибну - кончено - о Дона Анна! " (" Каменный гость"), - все это почти формулы. Сократ перед смертью напоминает ученику о петухе, обещанном в жертву богу врачевания; Вольтер, у которого кюре надеется хоть перед смертью вырвать признание божественности Иисуса Христа, отворачивается к стенке с требованием никогда не говорить ему " об этом человеке"; Пушкин, вспоминает А. Тургенев, " умирал тихо, тихо". Все слова, сказанные им за эти сорок пять часов, символичны - и просьба: " Ну, подымай же меня, пойдем, да выше, выше - ну, пойдем! " - и ответ Данзасу, обещающему отомстить убийце: " Нет, нет, мир, мир", - и предпоследние: " Кончена жизнь... Жизнь кончена" (это ведь, точно, слова эсхиловской Кассандры); и, наконец, самые последние: " Тяжело дышать, давит". Блок истолковал эти слова в общественно-историческом смысле: " Его убило отсутствие воздуха". А другой смысл - внутренний, личный, он ведь тоже был? Что, помимо надвигающейся телесной смерти, могло давить его - ведь даже врага своего он простил? Зимой 1987 года мне позвонила незнакомая женщина. Сначала робко извинилась, потом сказала, что она не москвичка, из Псковской области, и очень просит, если нетрудно, о встрече на несколько минут: ей необходимо задать мне очень важный вопрос - о Пушкине. Хорошо, сказал я, приходите, и подумал, что это студентка или учительница. Она пришла и, размотав с головы толстый серый платок, повязанный поверх черной шубейки, оказалась молодой, круглолицей, светлорусой, голубоглазой и необыкновенно привлекательной; на мгновение в моем воображении возник портрет Авдотьи Панаевой, но тут же исчез: здесь не было этой гордости, этого сознания неотразимости, а взгляд - такой чистый, светлый взгляд сегодня редко встретишь. Она села на диван, положив руки на колени, как девочка. Я спросил, откуда она. Оказалось, из села в Опочецком районе. Нет, она не учительница и не студентка, к филологии и литературе отношения не имеет (спустя несколько лет я имел радость повидаться с нею в Пскове; она бывшая актриса, работает в храме - В.Н.). Ко мне обратилась потому, что прочла в " Новом мире" статью " Пророк", держала в руках мою книгу " Поэзия и судьба". Я видел, что она волнуется; дело заключалось вот в чем: она хотела спросить, существуют ли точные, документальные, неопровержимые доказательства того, что именно Пушкину принадлежит (тут меня словно в сердце стукнуло: я как-то сразу догадался, что она имеет в виду) " Гавриилиада". Я зачем-то сообщил ей о своей проницательности. Это не очень задержало ее внимание, она ждала ответа. Как ей хотелось услышать, что доказательств нет! Я рассказал ей, что они есть. Рассказывал и чувствовал себя человеком - бывают такие, - в котором самое противное то, что он всем всегда говорит правду. Я стал утешать ее - объяснять, что он тогда был просто мальчишкой в " этой теме", что " это" для него было вроде как греческий миф, с которым делай что хочешь, говорил о воспитании, о среде, о состоянии умов, - все это она слушала внимательно, но как-то понуро, и тень не сбегала с лица. Я рассказал, что раскаяние его было искренним и, по всему судя, началось задолго до разбирательства " дела" об анонимной богохульной поэме; что, быть может, не в последнюю очередь стыд мешал ему признаться перед чиновниками (другое дело - царь); что он потом всю жизнь не мог забыть своего проступка, раздражался и краснел, когда упоминали, а тем более хвалили поэму; что след этих переживаний идет через его произведения, свидетельствуя о свободном, никем не вынужденном покаянии. В конце концов мне, кажется, удалось немного загладить перед ней его вину; она посветлела - и так горячо и трогательно благодарила, словно я помог ей в жизни. Стесняясь отнимать у меня время, она начала собираться, заматывать свой платок. Уезжать ей нужно было завтра утром; у нее были увесистые сумки - наверное, с продуктами, она ведь приехала в Москву из деревни. Сколько времени она потратила на то, чтобы разыскать мой телефон, дозвониться, добраться со своими сумками? Мне неловко рассказывать об этом, как будто я залезаю в чужую душу, - но и оставить эту встречу при себе тоже не могу. Когда она, еще раз поблагодарив, с легкими полупоклонами и пожеланиями всякого добра, ушла, мне в сердце словно ударила волна праздничной радости, надежды, благодарности и веры - и вместе с тем тонкой и смутной тревоги, что в дальнейшем не раз заставляла оглянуться на этот разговор и в конце концов прямо на середине писания первого варианта вот этой работы (слабый проблеск замысла которой мелькнул много лет назад) неожиданно изменила ее, казалось бы, прочно сложившийся план. 3. " Как скучны статьи Катенина! " - сказал умирающий Василий Львович Пушкин, когда увидел у своей постели племянника. После чего племянник " вышел из комнаты, чтобы (так передает Вяземский. - В.Н.) дать дяде умереть исторически". Живо представляю, как потрясенного Пушкина тихо, на цыпочках прямо-таки выносит за дверь, у него лицо человека, не знающего, смеяться или плакать. Однако что-то коробит. Человек умирает, а тут... Ведь не наплыв противоречивых чувств заставляет племянника покинуть комнату. Тут кое-что посильнее любых эмоций человечности: нагло топчущий все на своем пути бес художества, это чудовище, заставляющее известную породу людей обливаться слезами над вымыслом и цепким взглядом наблюдать особенно выразительные черты живой, невымышленной агонии. Слова, сказанные литератором, оказываются важнее жалости к умирающему человеку, важнее даже приличий. Тут ни до чего: сотворяется образ - умирающий литератор: " Как скучны статьи Катенина! ", - все прочее немедленно тушуется, иссякает. " Пушкин был, однако же, - тактично заступается Вяземский (тоже, значит, чувствует!), - очень тронут всем этим зрелищем и во все время вел себя как нельзя приличнее". Менее чем через месяц, уже из Болдина, Пушкин в веселую минуту пишет Плетневу: " Около меня Колера Морбус. Знаешь ли, что это за зверь? того и гляди, что забежит он и в Болдино, да всех нас перекусает - того и гляди, что к дяде Василью отправлюсь, а ты и пиши мою биографию. Бедный дядя Василий! знаешь ли его последние слова? (Рассказывает. - В.Н.)... Каково? вот что значит умереть честным воином, на щите, le cri de guerre a la bouche! (с боевым кличем на устах, франц. - В.Н.)" Итак, " Нестор Арзамаса, В боях воспитанный поэт... Защитник вкуса, грозный Вот" (" арзамасское" прозвище Василия Львовича; стихи - лицейские) запечатлен в привычном со времен " Арзамаса" ореоле ироикомической доблести, овеянной славой древних (" на щите"). И что бы еще ни говорил " бедный дядя" на смертном одре, " последними словами" его отныне будут вот эти, декретированные Пушкиным, про Катенина и его скучные статьи, все прочее никому не интересно. Образ сотворен, и притом самого излюбленного Пушкиным сорта: образ-анекдот, образ-слух, образ-миф - и условный, и опирающийся на абсолютно безусловную реальность, ибо выражающий основной пафос жизни В. Л. Пушкина - литературного бойца и вообще литератора по преимуществу. Встань на минуту из гроба автор " Опасного соседа", сам не последний шутник в литературе, он первым делом расцеловал бы нашего поэта за остроумие, за оказанные воинские почести, за верность словесности - а легкомыслии простил бы. А Что бы тот ответил? Наверное, отшутился бы. Отношение его к смерти выглядит странным по сравнению со многими современниками. Чаще всего это отношение спокойное или равнодушное (в юности - легкомысленное, вообще свойственное возрасту). " Когда дело дошло до барьера, - вспоминал Липранди, - к нему он являлся холодным как лед... подобной натуры, как Пушкина в таких случаях, я встречал очень немного". О казни декабристов: "...повешенные повешены; но каторга 120 друзей, братьев, товарищей ужасна". Каково? "...повешены", и - мимо, к более важному " но...". О недавнем кумире: "...тебе грустно по Байроне, а я так рад его смерти...", потому-то и потому-то - речь идет о творческой эволюции Байрона... Так что же - коли развивался не так, то... туда ему и дорога, что ли?.. Кто-то назвал Грузию врагом нашей литературы - она лишила нас Грибоедова; так что же, без запинки отвечает Пушкин, ведь Грибоедов сделал свое дело, он уже написал " Горе от ума"... " Ох, тетенька! ох, Анна Львовна, Василья Львовича сестра! " - милая шутка, сочинена на досуге вместе с Дельвигом, название - " Элегия на смерть Анны Львовны". Все это нельзя списать на молодость - она уже позади; к тому же молодость глядит мимо смерти, скользит по ней взглядом; а он смотрит ей прямо в лицо. Главное же вот что. Ему и живого человека нетрудно представить умершим: " Придет ужасный час... твои небесны очи Покроются, мой друг, туманом вечной ночи..." Что же он будет делать, если это случится? Вот что: " В обитель скорбную сойду я за тобой И сяду близ тебя, печальный и немой, У милых ног твоих - себе их на колена Сложу - и буду ждать печально... но чего? Чтоб силою........мечтанья моего..." - перо его спотыкается, останавливается, наконец немеет; набросок - 1823 года, того периода, когда он отчаянно мечется между " ничтожеством" (небытием) и бессмертием души. Тут и обнаруживается впервые какая-то детская вера в " силу мечтанья" и жажда воззвать к умершему. В 1830 году в Болдине, когда он шутит о дяде, эта жажда доходит чуть ли не до визионерства: " Я тень зову, я жду... Ко мне, мой друг, сюда, сюда! Явись... Приди... сюда, сюда! " Ткань " Заклинания" трепещет от этих ударов, кажется, слова прорвут дыры, и там что-то проглянет, что-то случится, ибо она у него и в самом деле не совсем мертва, - так сильна связь их душ. Тогда же обращение к другой женщине - " Прощанье". " В последний раз" дерзая " мысленно ласкать" ее образ, он тут же произносит: " Уж ты для своего поэта Могильным сумраком одета, И для тебя твой друг угас". И дальше: " Как овдовевшая супруга", -уславливаясь, что отныне они друг для друга - мертвые. То есть сам нежно, но твердо рвет сердечные, духовные связи, расстается глубоко, до конца, до смерти. Стало быть, смерть для него бывает и в жизни. Запомним. Теперь назад - к знаменитой элегии 1826 года. 4. Но недоступная черта меж нами есть. Так вот кого любил я пламенной душой Где муки, где любовь? Увы, в душе моей Не правда ли, она так же, если не более, жива, чем это будет в " Заклинании"? "...и верно... уже летала" - повергает в трепет категорической достоверностью факта (только задним числом постигнутого: я еще не знал, а она верно уже летала!) - факта присутствия живой " младой", " бедной" и не условно поэтической " легкокрылой", нет - легковерной тени (на неожиданность сдвига из " поэтичности" в реальность давно указала Л.Я.Гинзбург: см. " О лирике". Изд.2-е.Л., 1974, с.203. - В.Н.) - легковерной потому, что она уже побывала, уже веяла над ним, а он, даже узнав об этом, не только не воззвал, нет, даже и не почувствовал ничего кроме равнодушия. Объясняли: он, мол, тогда же узнал о казни декабристов - до возлюбленной ли тут? Здесь, помимо морального безразличия, любопытный принцип позитивистской методологии: все в произведении выводить из окружающих текст обстоятельств, а от самого текста держаться подальше. Ну, а если заглянуть все-таки в текст? - есть же в нем, наверное, свой порядок, логика, постройка, связи смыслов...
|