Главная страница Случайная страница КАТЕГОРИИ: АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника |
Часть вторая 9 страница. Ох, пора БЫ. Вот вы послушайте меня, я вам расскажу
Ох, пора бы! Вот вы послушайте меня, я вам расскажу. Наши органы отличаются тремя главными особенностями... Угодно вам не перебивая выслушать - какими? - Ну, ну, - сказал Зыбин и лег. - Только; тогда действительно не перебивайте. Итак, первая: никаких колебаний у них в отношении арестованного нет. Сомнения, брать вас или нет, у них были, но кончились на день раньше вашего ареста. Теперь все. Теперь вы не только арестованы, но и осуждены - не будьте же ишаком, поймите, что происходит, и тогда все обернется легко и для вас и для следователя! И не фырчите на него, что там фырчать? Не он вас сюда затащил, и не он вас отпустит. Его дело собачье - оформил и сдал. Но ведь и оформить-то тоже нелегко. Форм много, и у каждой свой оттеночек. Положим, что все, кто тут сидит, контрреволюционеры - это так! Но ведь у агитатора одни родовые признаки, у шпиона другие, у вредителя третьи. Тут все должно сходиться по инструкции: знакомство, высказывания, национальность, с кем пьет, с кем живет, все, все! - Одним словом, - усмехнулся Зыбин, - я не личность, а преступник, определенный заранее, вот как жучок в определителе: такие-то усики, такие-то крылышки, надкрылышки, жевальца. Определили на булавку, так? - Может, по-вашему, по-ученому, и так - не знаю. Ну а вот насчет преступника вы опять ошибаетесь. Не преступник вы, а человек, и-зо-ли-ру-емый от общества! Ибо - вот это и есть второй принцип - вы, голубчик, человек вредный, сомнительный, не советский. - А чей же? - А батюшка вас знает, чей вы, ну, наверно, вот тех господ, что сидят за рубежом да на нас с вами зубы скалят: Чемберлена, лорда Керзона, господина Форда - акул капитализма. - А откуда же вы взяли, что я такой? - Я-то ниоткуда не взял, а они - из всего вашего облика. Из ваших манер: ходите боком, подсмеиваетесь, шуточки-прибауточки какие-то отпускаете. А над чем смеяться-то? Смеяться сейчас не над чем! Время серьезное! Смеются вон в парках на гуляний - а вы небось у себя дома норовите смеяться, за закрытыми дверями! С компанией! Это не полагается - подозрительно! Да и вообще... Вот скажите прямо: вы признаете, что наши вожди - это и есть самая доподлинная народная власть? И что никакой иной не только не было, но и не должно быть! Признаете или нет? Но прямо, прямо... - Давайте устроим голосованье, спросим народ, я-то что? - Вот демагог! Народ спросим! А он, значит, не народ! Да, да, верно, вы не народ, народ верит своей власти, а вы маловер, брюзга, ходите, подмигиваете и посмеиваетесь. А раз не верите, то и других - не дай Бог еще война - можете совратить. А ведь еще когда-когда было сказано: " Горе тому, кто соблазнит малых сих". Вот! И Вождь эти слова еще с тех самых пор запомнил. Значит, вы человек опасный. В обществе вас оставлять рискованно - надо изолировать. Ну и изолируют. Через военную прокуратуру в Особое совещание. Справедливо ли это? По классической юриспруденции - нет, а по революционному правосознанию - безусловно. Гуманно ли это? В высшей степени! Ведь цель-то, легко сказать, какая! Счастье будущих поколений!! За нее ничего не жалко! - Это кому же не жалко? Вам, что ли? - Не мне! Не мне! Я такой же враг, как и вы! Лучшим умам, совести человечества не жалко! Роллану, Фейхтвангеру, Максиму Горькому, Шоу, Арагону не жалко! Они люди мужественные, их кровью не запугаешь. Что вы усмехнулись? - Ничего! Оригинально вы говорите! - Да нет, дорогой, для нас, для старой интеллигенции, это совсем не оригинально. Нам это было обещано давно, только не больно мы в это верили. " Кто не с нами, тот наш враг, тот должен пасть". Эту песенку нам еще в 1905 году пропели! Да и кто пропел-то? Друг Надсона! Поэт-символист Минский! А гениальный писатель пролетариата - Горький - уже в наши дни добавил: " Если враг не сдается - его уничтожают". Ну а вы не сдаетесь! Скандалите, синяки вон зарабатываете! Так может себя вести только нераскаявшийся враг - и, значит... - Да нет, я согласен, - засмеялся и махнул рукой Зыбин, - если действительно все может быть сведено к этому, то я согласен. - А вы сомневаетесь, что все уже давно сведено именно к этому? Зря! Хотя нет, конечно, не зря! В этом и есть ваше вражеское нутро, значит, вы должны быть уничтожены - или, скажем мягче - мы ведь гуманисты, единственные подлинные гуманисты! - изолированы! Хорошо, если вам это понятно, то идем дальше; какая же тогда, спрашиваете вы, цель допросов? Ну, об одной я уже все сказал: канцелярия, делопроизводство. Дело должно иметь абсолютно законченный вид - так, чтобы его можно было показать любой, самой высокой инстанции. Вы видели, что на обложке-то наших дел написано? " Хранить вечно! " О! Вечно! Слово-то какое! Вечно! Это значит - Пушкина забудут, Шекспира, Байрона забудут, всяких там Шелли-мелли забудут, а нас - нет. В нас, врагов, вечно будут тыкать пальцем! Смотрите, дети, вот какие были враги!.. - Да ведь и те сволочи, что нас делали врагами, тоже сдохнут, - взревел наконец Зыбин, - пожалуй, даже и пораньше нас! Гады ползучие! - Ах, враг, враг! Вот о чем он думает, - засмеялся Буддо. - Потомство! Потомство, батенька, - вот кто будет тыкать в нас пальчиком! А " потомство - строгий судья"! Как вы однажды написали о Державине. То есть написал-то это Державин, но вы его сочувственно процитировали. И дельно, дельно процитировали. Да, строгий, строгий судья потомство! И праведный! Так вот этот строгий праведный судья через эн веков должен взять ваше дело в руки и сказать: " Правильно моего предка закатали! Разве с такими обломками можно было коммунизм построить? Мало им еще давали! Хотели наше счастье украсть, подлецы, мистики, идеалисты! " Ну и мировая буржуазия тоже должна умыться, если им ваша папочка ненароком в руки попадет. Все в ней доказано, подписано, все законные гарантии соблюдены, презумпция невиновности - вот она, с самого начала. Преступник признался под гнетом подавляющих улик! На каждой странице видно высокое следственное и оперативное мастерство. Мы истинные гуманисты, господа хорошие. Самое ценное для нас на земле - человек. Мы так просто не хватаем! Мы людоведы, как выражается великий Горький. Ни одного процента брака! А вот вы можете себе представить, - он оглянулся и понизил голос до суеверного шепота, - вдруг сам товарищ Сталин (!) захотел просмотреть ваше дело, так сказать, проверить его лично - так как же оно должно выглядеть, а? Вот ведь в чем дело! - Он вздохнул, помолчал немного и сухо сказал: - Это одна сторона вопроса, но есть и другая. Буддо встал и прошелся по камере, дверь все время моргала очком, но Буддо на это внимания не обращал. Было видно, что он любит говорить. В своем кругу на профсоюзном собрании он, наверно, был заводилой. Сейчас он заливался, как скрипка. - А вторая сторона вопроса, мой дражайший, милейший и умнейший Георгий Николаевич, такая: ведь никто лучше вас ваших дел не знает. Вот и открывайте их все до единого. Зачем вашему Хрипушину сужать следствие? Он просто должен вынуть из вас, все, что есть. Вот он и вынимает. Кто вас поддерживал? Кто вам поддакивал? Кто сам что-то говорил? Давайте, давайте их сюда! - И дают? - спросил Зыбин. Он сидел на кровати четкий и внимательный. Вся вата ушла, появилась резкая достоверность. И нащупывалось что-то еще, склизкое, хитрое, уходящее из пальцев, но что это - он уловить пока не мог, только чувствовал. - А вы думаете, нет? Снявши голову, по волосам ведь не плачут? Кто себя закатил на десятку, тот и другого не пожалеет, вот и сдают - причем сразу же, с пылу с жару. Муж жену сдает, сын - мать (обратно бывает, реже), а брат брата, друг друга - это уж как общее правило. Вот они и топят на очных ставках друг друга. А когда после им в присутствии следователя дают свидания, так знаете, как они тогда обнимаются, как плачут?! Ой, Боже мой! Ведь оба погибли, только что вот погибли! Ведь и тот уже воли не увидит! Все! Иногда вся семья сидит в одном коридоре - что ж? Статья пятьдесят восемь, пункт одиннадцать - антисоветская организация. Двое говорили, один слушал и молчал - двое в лагерь, один к Нейману наверх. И вот именно отсюда-то исходит третье. Вот вы спрашиваете, почему следователь вам не предъявляет ничего конкретного, а только долдонит: " Говори, говори, рассказывай! " Да потому, дорогой, что вас сюда привел не свят дух, а человек! И человек вам известный! Больше чем известный: ваш лучший друг и брат, так как же его ставить под удар? Он как воздух нужен стране - он благороден, надежен, проверен и перепроверен, оперативен и вхож, вхож! Ему бы еще служить и служить - чистить и чистить страну от гадов и предателей, а вы его - раз и погубили! Шепнули на свидании, скажем, " особый привет такому-то" и поглядели соответственно - ну и все! Люди сейчас на эти штуки оч-чень догадливые! Или из лагеря передали с освобожденным цидулю - и опять все! - Да-а, да-да! - Зыбин встал и прошелся по камере (зрачок в двери сейчас был телесно-розовый, за ним кто-то стоял). - Да, да, Александр Иванович! Очень вы мне хорошо объяснили! Очень, очень!.. Ну а теперь я прилягу. Голова что-то не того... Мой друг и брат! А брат-то мой - Каин: " Каин, Каин, где брат твой Авель? " И отвечает тогда Каин Господу: " Я разве сторож брату моему?.." ...Проснулся он от резкого металлического стука. Стучали ключом об лист железа металлической обшивки двери. Он вскочил. Над ним стоял Буддо и тряс его. Оконце было откинуто. За ним стояло лицо коридорного. - Вот еще раз ляжете, - сказал он, - и пойдете в карцер. - За что? - спросил Зыбин. - За нарушение правил распорядка. Вон инструкция на стене - читайте! - И солдат захлопнул оконце. После этого они оба с минуту молчали. - Да, - покачал головой Буддо, - доводят до конца! Эх, Георгий Николаевич! И что вы партизаните, что рыпаетесь по-пустому? Для чего - не понимаю! Зыбин сел на койку и погладил колено. - Что я рыпаюсь? Ну что ж, пожалуй, я вам объясню, - сказал он задумчиво. - Вот, понимаете, один историк рассказал мне вот какой курьез. После февральской революции он работал в комиссии по разбору дел охранки. Больше всего их, конечно, интересовала агентура. На каждого агента было заведено личное дело. Так вот, все папки были набиты чуть не доверху, а в одной ничего не было - так, пустячный листочек, письмо! Некий молодой человек предлагает себя в агенты, плата по усмотрению. И пришло это письмо за день до переворота. Ну что ж? Прочитали члены комиссии, посмеялись, арестовывать не стали: не за что было - одно намеренье, - но пропечатали! И вот потом года два - пока историк не потерял его из вида - ходил этот несчастный студентик с газетой и оправдывался: " Я ведь не провокатор, я ничего не успел, я думал только..." И все смеялись. Тьфу! Лучше бы уж верно посадили! Понимаете? - Нет, не вполне, - покачал головой Буддо. - Поясните, пожалуйста, вы говорите, письмо было послано за день до... Значит, вы думаете... - Вот вы уже и сопоставили! Да нет, ровно ничего я не думаю. Не сопоставляйте, пожалуйста! Тут совсем другое. Этот молодой человек дал на себя грязную бумажонку и навек потерял покой. Вот и я - боюсь больше всего потерять покой. Все остальное я так или этак переживу, а тут уже мне верно каюк, карачун! Я совершенно не уверен, выйду ли я отсюда, но если уж выйду, то плюну на все, что я здесь пережил и видел, и забуду их, чертей, на веки вечные, потому что буду жить спокойно, сам по себе, не боясь, что у них в руках осталось что-то такое, что каждую минуту может меня прихлопнуть железкой, как крысу. Ну а если я не выйду... Что ж? " Потомство - строгий судья! " И вот этого-то судью я боюсь по-настоящему! Понимаете? Буддо ничего не ответил. Он пошел и сел на койку. И Зыбин тоже сел на койку, задумался и задремал. И только он закрыл глаза, как раздался стук. Он поднял голову. Окошечко было откинуто, в нем маячило чье-то лицо. Потом дверь отворилась, и в камеру вошли двое - дежурный и начальник. Зыбин вскочил. - Предупреждаю: при следующем замечании сразу пойдете в карцер, - не сердясь, ровно сказал начальник. - На пять суток! Второе нарушение за день! - Но я не спал неделю! - Этого я не знаю! - строго произнес начальник. - Но здесь днем спать нельзя! Говорите со следователем. - Вы же знаете: они нас не слушают. - Ничего я не знаю. Мое дело - инструкция. Вот она. Днем спать нельзя. Пишите прокурору. - И он повернулся к двери. - Стойте! - подлетел к нему Зыбин. - Я буду писать прокурору, дайте мне бумагу. - В следующий вторник получите, - сказал ровно начальник. - Нет, сейчас! Сию минуту! - закричал Зыбин. - Я напишу прокурору. Я объявлю голодовку! Я смертельную, безводную объявляю! Слышите? - Слышу, - с легкой досадой поморщился начальник и повернулся к дежурному. - На пять суток его в карцер, а потом дадите бумагу и карандаш. Так Зыбин попал в карцер. И так он в первый раз за семь суток заснул на цементном полу. И море снова пришло к нему.
...Я ведь страшно мудрый тогда был. Я тогда вот какой мудрый был: я думал, посидит он у меня под кроватью, сдохнет, и все. Сейчас мне самому непонятно, как я мог пойти на такое. Боль и страданье я понимал хорошо. Меня в детстве много лупили. Бельевой веревкой до синяков, пока не закапает кровь. Мать у меня была культурнейшая женщина - бестужевка, преподавательница гимназии. Она ходила на всякие там поэз-концерты, зачитывалась Северяниным, Бальмонтом. У нас в гостиной висел " Остров блаженных" Беклина, мне дарили зоологические атласы и Брема (" он обязательно будет зоологом"). И била меня по-страшному. Отец не вмешивался и делал вид, что не замечал. А потом он умер, появился отчим, так тот вообще не велел меня кормить - ведь он был еще культурнее!
- Как же ты жил? - спросила она тихо. И они оба вздрогнули от этого неожиданного " ты". - Да вот так и жил, представь себе, не так уж плохо. Имел товарищей, писал стихи, конечно, очень плохие стихи, сначала под Есенина, потом под Антокольского, я любил все гремучее, высокое, постоянно сгорал от любви к какой-нибудь однокурснице. Тогда я поступил на литфак, как-то очень легко сдал все экзамены и поступил. Надеялся, что буду стипендию получать. Нет, не дали. Я ж из состоятельной семьи: отчим - профессор, мать - доцент. - Пил? - Нет, тогда совсем не пил. Тогда я капли в рот не брал. Пить начал много позже. Уже когда кончал. Ведь тогда время очень смутное, страшное было. Есенинщина, богема, лига самоубийц - да-да, и такая была! Трое парней с нашего фака составили такую лигу. Вешались по жребию - двое успели, третий - нет. И знаешь, как вешались? Не вешались, а давились петлей, лежа на койке. А-а! - вдруг удивленно закричал он и остановился. - Вот оно что! Теперь я понял, откуда мне знакомо его лицо. Он же меня допрашивал по делу этих самоубийц. Но это еще до Кравцовой было! Да, да! Да как же он-то меня забыл? Или... - Это ты про...? - Ну про него, про него! Он же следователь, только почему же он не сказал мне сразу? - Ты знаешь, - она взяла его за плечо. - Он вчера мне сделал предложение. - Что?! - воскликнул он и тоже вцепился ей в плечо. - Он вам?.. Он тебе... Ух, черт! - Да, вчера, после того как тебя увели отсюда твои соседи. - Здорово! И что же ты ответила? - Просила подождать. Сказала, что должна подумать. Подумаю и отвечу. Вот подумала. - И что же? - Поблагодарю и извинюсь, скажу, что не смогу. - Не сможете? - Нет, не смогу. Я же тебя полюбила! Вот только сейчас поняла, что я тебя люблю! Но только, пожалуйста, не думай, что ты меня разжалобил! Нет, нет! И пожалуй, ты зря мне всю эту пакость начал. Теперь же я все время буду думать об этом! Но есть в тебе что-то такое... Яд какой-то, что ли? Ведь я не из влюбчивых - нет, нет, совсем не так! И на всякую лирику и исповеди не податливая. А вот ты меня влюбил с такой великолепной легкостью, что и сам не заметил. А вот сейчас не знаешь, что же делать со мной? - Нет, не знаю, - засмеялся он. - Да ты еще вдобавок и невозможно искренен! Это в тебе особенно ужасно. Хорошо. Завтра придумаем вместе что-нибудь. Пока не думай. Несколько шагов они прошли молча. - Слушай, - сказал он, вдруг останавливаясь. - Вот ты сказала, что любишь меня. Я тебя - тоже. Так что ж? Целоваться, обниматься? А мне совершенно не хочется. Не в том я совсем настроении! Она засмеялась тихонько, обняла его, чмокнула в щеку и сказала: - Да нет, все в порядке. Вот и море. Давай краба!
Краб неделю просидел под кроватью - он сидел все в одном и том же месте, около ножки кровати, и когда кто-нибудь наклонялся над ним - с грозным бессилием выставлял вперед зазубренную клешню. На третий день около усов показалась пена, но когда Зыбин к нему притронулся, он пребольно, до крови заклешнил ему палец. Тогда Зыбин ногой задвинул краба к самой стене - вот он там сначала и сидел, а потом лежал. На пятый день его глаза проросли белыми пятнами, но только Зыбин притронулся к нему, как он выбросил вперед все ту же страшную и беспомощную клешню (ох, если бы он умел шипеть!). На панцире тоже появилось что-то вроде плесени. На седьмой день Зыбин утром сказал Лине: " Больше я не могу - вечером я его выпущу". Она ответила: " И я с вами". Они договорились встретиться на набережной около маленькой забегаловки, где вчера они сидели втроем, оттуда его увели соседи, чтоб разрешить какой-то спор в корпусе. Когда она пришла вечером, он уже сидел и ждал ее. Краб был в его шляпе. Уже смеркалось - зажегся маяк, на судах горели зеленые и белые Огни. Они пошли. Он сказал: - Вот уж не думал никогда, что во мне сидит такой скот! Обречь кого-то на медленное и мучительное умирание. Никогда бы не поверил, что способен на такое! Но вот рыб же вынимают из воды, и они засыпают. Тоже задыхаются, конечно, я и подумал, что и краб заснет. Вот скот! И из-за чего? Из-за глупой бабьей прихоти! - А она очень красивая, эта прихоть? - спросила Лина подхватывая его за руку. - Ничего, красивая. Но ты много лучше (" Господи, - даже остановилась она, - неужели ты способен и это замечать? "). Будь спокойна! Очень способен! Но не в этом же дело! Пусть хоть раскрасавица, хоть Мэри Пикфорд, голландская королева! Что из этого? Беда, что я скот! И, наверно, права была мать, когда говорила: " Я тебя научу, садиста, гуманизму! " - и хватала веревку. Вот ведь как! - Он засмеялся и покачал головой. - Вот уж никогда не думала, что тебя можно так назвать. - Не думала! Нет, называли, лет десять назад только так и называли, а я все думал, что зазря. Ведь меня в зоологи готовили, а какой же зоолог не потрошит лягушек? Но это чепуха, детство, а вот сейчас... Я ведь страшно мудрый был, когда покупал краба. Я ведь вот какой мудрый был - я думал: посидит, заснет, как рыба. А боль я должен был понимать. Знаешь, что такое - веревкой по рукам и ногам? ...Он закатал до колен брюки и вошел в воду. Краб лежал в шляпе. Лина светила с берега. - А ты сойти сюда не хочешь? - спросил он. - Хочу! Сейчас. - Она быстро скинула через голову платье и оказалась в черном трико. - Слушай, - сказала она, наклоняясь над шляпой. - Еще бы день, и он был бы готов. - Да, - сказал он. - Конечно! Но больше я уже не мог. У каждого скотства есть какой-то естественный предел. А я перешел и его. Стой. Опускаю! Он наклонился и опрокинул шляпу. Волны под светом фонарика были прозрачные, тихие, почти зеленые, а по белому подводному песочку бегали их светлые извилистые тени, Краб упал на спину да так и остался. - Мертв, - сказала Лина. - Да, - тяжело согласился он. - Поздно. Еще вчера... - Смотри, смотри! Сперва заработали ноги, не все, а одна и две, потом движение вдруг охватило их все. Краб перевернулся, медленно, с трудом поднялся. Встал, отдыхая и отходя. Он стоял большой, корявый, стоял и набирался сил - вода шевелила его усики. И как-то сразу же пропали все белые пятна. - Будет жить, - сказал Зыбин твердо. Какая-то мелкая рыбешка приплыла, сверкнула голубой искрой и сгорела в луче фонаря, исчезла. Тогда краб двинулся. Он пошел тяжело, неуклюже, кряжисто, как танк. Шел и слегка шатался. Прошел немного и остановился. - Будет жить, - повторил Зыбин. - Будет. И тут краб каким-то незаметным боковым, чисто крабьим движением вильнул вбок. Там лежала большая плоская зелено-белая глыба. Он постоял около нее, шевельнул клешнями и сразу исчез. Был только волнистый песок, разноцветная галька да какая-то пустячная тонкая черно-зеленая водоросль моталась туда и сюда. Да свет фонарика над водой и светлые круги на дне, да тени от ряби на песке и скользкая, поросшая синей слизью плита, под которую ушел краб. - Ну все, - сказал Зыбин. - Пошли! - Пошли, - сказала она и как-то по-особому, по-женски, не то выжидающе, не то насмешливо повернулась к нему, поглядела на него. Тогда он вдруг подхватил ее и понес на берег. Вынес и осторожно поставил. - Ну, так ты все-таки решил, что будешь делать со мной? - спросила Лина и засмеялась. Засмеялся и он. И вдруг схватил ее и стал целовать в запрокинутое лицо, в шею, в подбородок, в мягкую ямку около горла. Поддался какой-то тормоз, прорвалась какая-то пауза, и он опять был самим собой. Засмеялся он и сейчас, грязный и небритый, лежа на влажном цементном полу под ослепительно белым светом лампы. Свет здесь был такой, что пробивал даже ладони. А стены, покрытые белым лаком, сверкали, как зеркала, так, что через десять минут начинали вставать матовые радуги. Но он не смотрел на них. Он смотрел куда-то вовне себя. Он знал теперь все. И был спокоен. - И имейте в виду, что бы там еще вы ни придумывали, - сказал он громко солдату, который заглянул в глазок, - какие бы чертовы штуки вы там еще ни напридумывали, сволочи!.. Не ты, конечно! Не ты! - поскорей успокоил он солдата. - Ты что? Ты такой же заключенный! Мы и выйдем вместе! И еще кое-что им покажем! Ты мне верь, я - везучий! Мы им с тобой обязательно покажем! Он подмигнул солдату и засмеялся.
|