Студопедия

Главная страница Случайная страница

КАТЕГОРИИ:

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






Костер на льду






Как это ни странно, но все знали, что будет наступление. Задание мы полу­чили утром. Немного подмораживало. День выдался ясный, и на небе, кроме беленьких облачков от шрапнели (это немцы били по нашему корректировщику), ничего не было. Мы двигались по шоссе с полной выкладкой сапера. И нам было жарко и тяжело в шинелях и валенках. Все шоссе было запружено автоматчиками, шедшими к передовой, но они двигались очень медленно, и мы обгоняли их. По бокам шоссе, в развалинах зданий, расположились бойцы. Горели костры, дымились походные кухни, бойцы толпились около них с ко­телками; несколько человек спало на снегу, прижавшись друг к другу и подло­жив под головы вещевые мешки. Дважды нас обгоняли подразделения лыжни­ков-автоматчиков в белых маскировочных халатах.

Около контрольно-пропускного пункта, у опущенного шлагбаума, толпи­лась рота моряков в черных бушлатах и стеганых штанах, заправленных в за­гнутые валенки. Моряков не пропускал старший сержант с красной повязкой на рукаве: у них что-то было неладно с документами. Высокий моряк с лейтенант­скими погонами, с подбритыми усиками на бледном лице хватался за пистолет, болтавшийся сзади на тоненьких ремешках, и ругал сержанта. А сержант, при­кладывая руку к ушанке, просил обождать телефонного звонка.

Нас пропустили не задерживая, и, когда мы проходили через командный пункт, я слышал, как кто-то надрывался в будке: «Резеда! Резеда!.. Черт бы тебя побрал!.. Слышишь? Рота морской пехоты...»

Мы шли, обгоняя солдат, которые всю ночь двигались к передовой. «Студе-бекеры» и ГАЗы, груженные снарядами, гудели у нас за спиной. С передовой, навстречу, двигались пустые машины.

Около разбитого здания больницы дорога разветвлялась. Мы пошли ни­зиной, замерзшим болотом; на протяжении километра над дорогой еще была натянута осенняя маскировочная сетка. Скоро лощина снова вывела нас на шоссе. Шоссе поднималось в гору, по которой ожесточенно били немецкие минометы. При самом выезде на шоссе лежала убитая лошадь; воз с сеном был опрокинут, и на сене лежал ездовой. Два бойца, сняв с него засаленный полушубок, бинтовали ему спину.

- И не пытайтесь, - сказал один из бойцов, обернувшись к нам и указы­вая на дорогу. - Вот идите по проводу. Тропинка протоптана. Только осто­рожнее: заминировано вокруг. С лошадью не проехать, а пешком хорошо.

Лейтенант выслушал объяснения и, посоветовавшись с командирами взво­дов, решил идти по тропинке. Тропинка пролегала по льду рядом с телефон­ным проводом. К полдню мы дошли до землянки, где устраивался наш ко­мандный пункт. Землянка была вырыта в насыпи железнодорожного полот­на. Несколько машин с дровами стояло перед землянкой. К вечеру мы долж­ны были распилить, расколоть и снести такое количество дров, чтобы на всю ночь хватило жечь костры.

Лейтенант объяснил нам задание. Я получил самую дальнюю точку, в пяти километрах, у залива. На точку приходилось два человека. Со мной был еф­рейтор Емелин. Он до войны работал в совхозе, и я знал, что сейчас мы с ним хорошо справимся с порученным делом.

Мы пилили и кололи дрова, сбросив шинели, и спины наши взмокли от пота - от них шел пар. Дважды мы носили дрова на нашу точку впятером, потому что она была самой дальней, и под вечер отправились с Емелиным в последний рейс, захватив, помимо лопат, топоров и винтовок, по вязанке дров. Мы так намаялись за этот день, что едва передвигали ноги.

На месте нашего будущего костра, прямо в лед, был воткнут маленький красный флажок. Решив, что несколько шагов ничего не значат, мы выбрали другое место, где ветер намел груду снега, и принялись сооружать из него маскировку для нашего костра. Но у нас ничего не получалось. Подмерзший снег не слушался и рассыпался.

Я бросил лопату и сел на дрова. Без маскировки костер разжигать было нельзя: на расстоянии в 500-800 метров немцы расстреляли бы нас. Но костер должен гореть, как только взлетят ракеты - две зеленые и одна красная. Ше­стьдесят костров по всему переднему краю обороны нашей дивизии. И наш костер - один из главных. Мы можем разжечь его прямо на льду, без всякой маскировки. Тогда нас расстреляют в первые же десять минут. А ночью наши самолеты пойдут на бомбежку. И если костер потухнет, бомбардировщики не смогут определить три вражеских дота. Три дота находятся в пятистах - вось­мистах метрах от нашего костра. Если костер не будет гореть, вражеские точ­ки останутся жить. А если костер запылает, их разнесут. И наша пехота, и лыжники, и моряки - все те, кого мы обгоняли сегодня на шоссе, ринутся в наступление. Наша дивизия тоже ринется в наступление. И солдаты скажут спа­сибо бомбардировщикам. А штурманы скажут спасибо нам. Значит, и солдаты будут благодарить нас. Костер должен гореть. Он не может не гореть.

- Слушай, Иванов, - сказал мне Емелин. Я посмотрел на него. Он стоял передо мной без шинели, в одной гимнастерке, навалившись грудью на ло­пату. Сзади него до самого горизонта был лед. За горизонт спустилось солн-Це. Багряная полоска отделяла лед от неба. - Слушай, сержант, - повторил он. - Давай-ка порубим лед. Он здесь не очень толстый, но мы отойдем даль­ше - там он толще. Может, и выйдет что.

Я взял топор. Лед был толстый. Мы вырубили глыбу. Плиты не получились, но глыба была замечательная. Мы положили ее на снег. Потом еще. Мы укла­дывали их друг на друга, посыпали снегом, и они смерзались. Начало темнеть. Багряная полоска на горизонте потухла. Вспыхнула первая звезда. Мы торопились. Ледяная крепость из трех стенок высотой до пояса была готова. Вспых­нула вторая звезда, потом - еще и еще.

- Емелин, кончай. Я один справлюсь. Начинай складывать костер. И сле­ди за сигналом.

Емелин присел над дровами, достал финский нож и стал щепать растоп­ку. Тоненькие-тоненькие лучинки. Такие он, наверное, щепал дома для само­вара. Он сидел на корточках и спокойно щепал лучинки. Я рубил лед и не заметил, как стемнело. Стенки доходили мне уже до плеч. Я кончил работать и надел шинель. Валенки мои промокли, обледенели, и ноги начали зябнуть. Я подошел к Емелину. Он подготовил все для костра. Бутылка с горючей смесью стояла рядом с дровами.

- Ну как? Скоро нам засигналят? - спросил я.

- Да, кажись, скоро, - ответил Емелин.

- Ты оденься-ка, замерзнешь.

Емелин поднялся, подошел к шинели, надел ее, протер рукавицей ствол винтовки и поставил к внешней стороне ледяной стенки.

- Давай попробуем сначала разжечь маленький, - сказал я. - Чтобы, когда просигналят, он у нас уже горел. Дров хватит на всю ночь.

- И ноги просушим, - заметил Емелин, - ишь ведь как вымок. А о дрова что нам беспокоиться? И на две ночи хватит.

Емелин взял бутылку, открыл ее и вылил смесь на дрова. Я достал спичк и поджег лучинки. Растопка вспыхнула, отсвет затрепетал по ледяным стен­кам. Костер горел. Мы подтащили к костру все дрова и уселись на них. Я снял валенки, размотал портянки и стал их сушить над огнем. Емелин завер­нул по самокрутке, и мы закурили. Мы сидели у костра и курили, и я сушил портянки и смотрел в огонь и на стенки, по которым метались отблески и стекали блестящие капельки.

Емелин следил за темным небом и ждал ракет. Ракеты иногда взлетали, и зеленые, и красные, но то были не наши. Я просушил портянку и валенок и обул левую ногу. Где-то сзади нас послышались голоса. Емелин вскочил, взял винтовку и шагнул в темноту. Я тоже потянулся к винтовке, но кто-то крикнул:

- Сиди, сиди, браток!

Трое парней в белых маскировочных халатах подошли с Емелиным.

- Здорово, сержант, - сказал тот же, что кричал из темноты. Я думал, они спросят документы.

- Что? Сигналите? - спросил все тот же голос. Ребята подошли к костру и стали греть руки. — Закурим, что ли? - сказал я.

- Давай. Отчего не закурить.

Потом они встали и поправили автоматы.

- Ну, жгите, жгите, пуще валяйте, - сказал все тот же. - Ох, и дадут жизни

сегодня фрицам!

- Да уж будет делов! - ответил я. - Ну, счастливенько.

- Прощевайте.

Они скрылись в темноте. Потом издали все тот же крикнул:

- Вы осторожнее рассиживайтесь-то! Фрицы и тут иногда бродят. ч- Ладно уж, давай шагай! - сказал я.

Они ушли. Емелин сел рядом со мной.

- Нет ракет, - задумчиво произнес он. - Скорей бы уж.

- А тебе-то что, не все равно?

- Да спокойнее бы - скорее-то.

Я обул вторую ногу. Портянка была сухая и горячая.

- Давай суши и ты ноги, - сказал я Емелину, - а я посмотрю.

Я встал, подтянул ремень, взял винтовку и вышел в темноту. После костра здесь ничего не было видно, и глазам долго пришлось привыкать к темноте. Иногда взлетали ракеты, но все на немецкой стороне. Разноцветные трассы секли воздух. Я поставил обратно винтовку и потуже натянул рукавицы. Еме­лин сидел на дровах и держал над костром портянки. В это время взвились две зеленые ракеты, а за ними - стремительно - красная. Они рассыпались звез­дочками, медленно таявшими в небе.

- Давай, Емелин, жги! - закричал я и, схватив винтовку, выстрелил в небо, туда, где таяли звездочки. Быстрый светлячок впился в темноту. Я пять раз лязгнул затвором. Еще четыре пули уплыли одна за другой. На КП я доло­жил, что видел сигнал и что костер горит. Емелин подбросил дров. Костер сначала притух, но потом запылал, и пламя выбрасывалось через стенки. Я смотрел на небо и прислушивался. Небо было спокойным, обычным ночным небом со звездами, ракетами и трассами. Емелин подбрасывал дрова, пламя лизало ледяные стенки и взвивалось над ними.

Я отошел на несколько шагов в сторону немцев и взглянул на наш кос­тер. Пламя было видно... Пошел дальше, пока ледяная маскировка костра не слилась со льдом болота. Серое ледяное пространство лежало передо мной. Неожиданно на нем вспыхнул наш костер - видимо, ветер выбросил пламя над стенкой. Я постоял. Пламя вспыхивало несколько раз, как толь­ко налетал ветер. Я вернулся к костру и сел рядом с Емелиным. Он по-прежнему сушил портянки. Мы сидели молча и ждали, когда появятся са­молеты...

Я ходил, сжимая рукой ремень винтовки. И вдруг в это время взвыл снаряд. Я бросился на лед. Снаряд разорвался где-то около костра. Пыль из осколков льда и снега повисла в воздухе. Не успел я подняться, как рванул второй. Тре­тий попал в костер, разметав его в стороны, и обдал меня водой и осколками льда. Еще два легли где-то рядом. При звуке каждого из них я втягивал голову в плечи, и мне казалось, что все снаряды притягиваются ко мне, как к магниту. Пятый был последним. Я поднялся и побежал к костру.

Емелин лежал, раскинув руки. Снаряд разорвался шагах в десяти перед костром, пробил лед, опрокинул переднюю стенку маскировки и затушил огонь. Дрова были разметаны и залиты водой.

Я склонился над Емелиным.

- Емелин, слышишь, Емелин! Емелин не ответил.

- Ох, Емелин! Ну что же ты? - сказал я. - Ты не хочешь слушать меня,

Емелин? Да ну же, Емелин!

Я взял его за плечи, приподнял и снова опустил. Потом взял флягу с его пояса, отвинтил пробку и влил ему в рот спирта.

Емелин открыл глаза. Я подложил ему под голову две шапки: его и свою. Мои руки были в крови. Я склонился над Емелиным и увидел, что кровь у него на шее и лице. Он молчал и смотрел широко открытыми глазами в небо. Потом раскрыл губы, но ничего не сказал, а коснулся меня правой рукой и указал ввысь. Я медленно повернул голову. В небе плыла зеленая ракета, и, пока таяли звез­дочки от нее, вспыхнула другая, и по ее зеленому следу - третья, красная. Это был повторный сигнал. Я смотрел в небо, склонившись над Емелиным и держа его голову левой рукой, и чувствовал, как сквозь пальцы просачивается кровь.

В небе рассыпалась последняя ракета повторного сигнала. Емелин отки­нулся на моей руке. Он был мертв. Я осторожно высвободил свою руку. Что-то я должен был сделать. Но не мог вспомнить, что.

Потом я подобрал свою винтовку, обтер ее и взялся за затвор; в патронни­ке был патрон. Я поднял винтовку и выстрелил пять раз в небо, туда, где рассыпалась последняя ракета. Я просигналил, не задумываясь. Где-то в небе послышался звук самоле­тов. И вдруг я вспомнил, что должен гореть костер. Я подобрал дрова, сложил их вновь на то же место, нашел растопки и зажег спичку, и снова, и снова, пока в коробке не осталось несколько спичек. Я весь похолодел, а потом меня бросило в пот. В коробке было семь спичек. Надо мной ровно гудел мотор. Не надо было волноваться. Если я не буду волноваться, костер будет гореть.

Я снял шинель и натянул ее вместо разрушенной стенки. Потом подошел к Емелину и осмотрел его карманы: спичек у него не оказалось. Оттащил его в сторону и положил на лед. Потом подобрал обуглившиеся дрова, аккуратно уложил их и нащепал много лучинок. Когда все было готово, достал спички. Их было семь. Надо действовать наверняка. Я достал портсигар, вынул из него газе­ту и разложил на полене. Потом взял винтовку и подсумки - свой и Емелина - и достал из них патроны. Я брал патрон в руки, вставлял его пулей в дуло и, раска­чивая, доставал пулю. Латунь легко поддавалась. Порох я высыпал на газету и оставил только четыре патрона, которые были в магазине.

Я сделал все, что мог. Я подышал на руки и только тогда достал коробок спичек. Три спички подряд не зажглись. Четвертую, загоревшуюся, я поднес к пороху. Порох вспыхнул, и затрещали лежавшие над ним лучинки, и я под-кладывал их и подкладывал. Мотор вновь загудел в небе. Пламя медленно лизало дрова. Я вспомнил о спирте во фляге и плеснул его в костер, но не в самый огонь, а рядом, так как боялся его затушить. Спирт вспыхнул широ­ким синим пламенем, лизнул шинель и лед, но сразу же пламя опало, и вновь только едва горели лучинки. Я щепал их самые тоненькие, и подкладывал, а они сгорали, не поджигая дров. Затем погасли и они.

Я откинулся, сел и сжал голову руками. Шестьдесят костров должны были гореть. Пятьдесят девять из них горели. Это я знал. Ячейки для них были выкопаны в земле, и костры горели, защищенные от ветра и скрытые от нем­цев; солдаты тоже сидели в отрытых ячейках рядом с кострами, и курили сейчас, и ждали, когда появятся бомбардировщики. Мы же не могли вырыть свою ячейку вглубь, потому что под нами была не земля, а замерзшее боло­то, и огонь нашего костра увидели немцы и расстреляли нас, и погасили ко­стер, и убили моего товарища. Убили моего товарища! И вот я один сижу в гимнастерке и без шапки над потухшим костром, и холодный ветер дует мне в спину. Самолет зашел снова надо мной, но мне было стыдно поднять к нему свою голову; немецкие прожектора нащупали его, и он ушел обратно. Тысячи солдат, те, которых мы обгоняли утром на шоссе, и те, которые сиде­ли в блиндажах, готовились сейчас к наступлению и ждали, когда бомбар­дировщики разнесут вдребезги немецкие укрепления, а я сидел вместо того, чтобы разжигать костер, и терял нужное время...

Оставалась последняя попытка. Я достал из кармана конверт, вытащил из него письмо, и вновь разложил бумагу на дровах, и высыпал порох из после­дних четырех патронов. Я был обезоружен. Немецкая разведка могла зайти сюда и взять меня в плен, но я бы все равно не сдался им живым, потому что У меня еще был нож Емелина. Я не жалел последние патроны. Также не жалея я и письмо, которое собирался поджечь, хотя таскал его с собой всю войну и знал его наизусть. Не стоило жалеть это письмо. Письмо моей радости. Не стоило думать о ее письме. Была бы она умнее, посылала бы огромные пись­ма и вкладывала в них целлюлозу или что-нибудь в этом роде, что хорошо горит. Когда я вернусь с задания, я расскажу хлопцам, как не пожалел письмо, которое носил у сердца. А если жив останусь, и ей расскажу. Пусть сердится. Я все сделал, что мог. Я все сделал. Костер будет гореть.

Я зажег спичку. В коробке осталось еще две. Порох вспыхнул. Огонь ох­ватил письмо. Письмо моей отрады. Лучинки загорелись. Я не давал им по­тухнуть и подбрасывал новые - все толще и толще. Они горели. Толстые лучинки начали гореть. Я смотрел, как пламя ласкалось к дровам, обтекало их, и вырывалось, и лизало боковые ледяные стенки, и по ним вновь побежа­ли капельки, а пламя уже добиралось к шинели.

Вновь в небе загудел мотор, и я поднял голову и увидел, как с немецкой стороны взметнулись прожекторные лучи и лихорадочно зашарили по небу, а самолет прошел где-то надо мной. Я сидел над костром без шапки, в одной гим­настерке, и холодный ветер резал мне спину, и ныли ноги в застывших валенках, и жаль было товарища, и последних патронов, и письма, но костер горел.

Где-то далеко раздалось ровное гудение. Я встал и отошел от костра, и поднял голову кверху. Напрасно метались в лихорадке прожекторные лучи с немецкой стороны, гул нарастал и нарастал. Я замахал рукой, стоя над кост­ром, и самолеты проходили на высоте, идя ровно и спокойно.

Я стоял и смотрел ввысь, и костер горел рядом со мной.

 


Михаил Александрович АРДАШЕВ (1919-1983)

Родился в деревне Ворончихины Татауровского, ныне Нолинского района. Пос­ле окончания школы работал в районной газете. В 1939 году был призван в армию на службу в погранвойска. Участник Великой Отечественной войны. Служил в ок­ружной пограничной газете, окончил Львовский университет. В 1953 году вернулся в Киров, работал в «Кировской правде» и областном Союзе журналистов. Автор книг о войне и пограничниках, жизни довоенной деревни.

НА СОПКАХ МАНЬЧЖУРИИ»

Юрка мал, но смышлен. Про Юрку ефрейтор Рязанцев говорил: «Ушлый малый». С Рязанцевым у Юрки дружба. Но вот уже больше недели он не видит ефрейтора на заставе. Отец у Юрки - старшина заставы. Сразу после завтрака, как только они вышли из-за стола, отец стал одеваться по всей форме: новая серая шинель, поверх ее широкий ремень с пистолетом, с гранатной сумкой... Юрка, как гриб, вдруг вырос у него под ногами и, запрокинув лобастую голову, глядя снизу вверх, спросил:

- Пап, ты куда?

- В комендатуру за продуктами. Сегодня морозно - на улицу не ходи,

играй дома. И не шали, - наказал отец.

-Угу, - Юрка согласно кивнул головой. - Пап, а где Рязанцев?

- Рязанцев? - переспросил отец, отвел глаза, потянулся рукой за шапкой и глухим голосом ответил: - Рязанцев уехал в отряд на курсы. Долго не приедет...

Так и не взглянув на Юрку, не спускавшего глаз с отца, старшина по­спешно вышел из дому.

Юркина мама со всеми домашними делами управляется быстро. За ка­ких-нибудь десять минут она убрала со стола, перемыла и перетерла всю посуду, выбила на дворе коврики, подмела в комнатах.

- Юрик, - сказала она сыну, - ты побудь пока один, я на минуточку сбе­гаю к тете Нине.

- Угу, - буркнул Юра.

Он знает: у мамы с тетей Ниной - тоже дружба.

Тетя Нина старше Юркиной мамы. Она жена начальника заставы.

Юрка, лежа на полу, пострелял из игрушечного автомата по мишени, ко­торую принес ему отец, покатал дребезжащий грузовик, соорудил из куби­ков наблюдательную погранвышку. Чем же заняться еще? Был бы Рязанцев, он бы придумал. Скучно без Рязанцева.

Через несколько минут Юрка уже был на заставе, растягивал мехи двух­рядки в Ленинской комнате. Покрасневшие от холода пальчики, путаясь, метались по перламутровым кнопкам вверх-вниз. Получалось не очень ме­лодично, но Юрке, видимо, нравилось, как он играл.

Распахнулась дверь, и в комнате появился рядовой Шувалов - друг Ря­занцева. Спросил между прочим:

- Ну что, Юрка, играешь?

Мальчик утвердительно ткнул носом в мехи.

- Смотри, нос не прищеми.

- Неть.

- Эх ты, игрок! Тебе же рукавицы мешают.

-Неть.

- Как нет? Давай засунем их в рукава. - Шувалов подоткнул болтавшиеся на шнурке, перекинутом через шею, рукавички вовнутрь рукавов. - Ну вот, теперь играй в свое удовольствие.

Шувалов обвел взглядом стены комнаты. Все ему здесь было давно зна­комо. Увидел на скамейке сухую лозину, взял и закинул ее за печку-голланд­ку, туда, где стояла кочерга.

- Топить будут, сожгут.

- Неть, не надо! - перестав играть, закричал Юрка.

- Что не надо?

- Прутик. Это мой - Рязанцев дал.

Шувалов положил лозу на скамейку. Юрка, успокоившись, продолжал пиликать. При этом он то склонял голову в мохнатой ушанке с завязанными под подбородком тесемками низко к мехам, то откидывал ее назад. «Ишь ты, точь-в-точь как Рязанцев», - горько усмехнулся Шувалов.

- Кто это тебе разрешил взять гармошку?

- Рязанцев, - коротко ответил Юрка.

Шувалова как будто кто-то сильно толкнул в грудь, ударил в самое серд­це: «Эх, Юрка, Юрка! Ничего ты не знаешь. Нет твоего Рязанцева, нет боль­ше нашего Гриши!..» Рязанцев - гармонист, весельчак, белозубая улыбка, казалось, никогда не сходила у него с лица - был постоянно у всех на виду. Он первым становился в строй по тревоге, пел смешные частушки на концертах, развлекал ребят анек­дотами и шутками в курилке, скакал с Юркой наперегонки по двору на прути­ках. Рязанцев умел подбодрить приунывшего товарища, точно определять вре­мя по звездам, быстро ходить на лыжах, стрелять без промаха.

Темной, звездной ночью ушел Рязанцев в наряд на границу. Ушел и не вернулся. Остался лежать на снегу, сраженный бандитской пулей. Уже неде­ля как похоронили его с почестями. Только Юрка об этом пока не знает, не сказали ему, пощадили ребячье сердчишко. И Рязанцев, учивший играть его на гармошке, затевавший с ним озорные игры, по-прежнему для него живой, добрый, веселый.

- Дай, Юра, я сыграю, - сказал Шувалов.

Он взял у мальчика гармонь и, отведя в сторону повлажневшие глаза, за­играл вальс «На сопках Маньчжурии».

Сколько раз Шувалов играл этот вальс, но никогда не вкладывал в мело­дию столько чувства. Гармошка вздыхала скорбно и печально. И, слушая ее звуки, притихла застава. Пограничники ходили на носках, разговаривали вполголоса.

Юрка все так же сидел на полу и широко распахнутыми от удивления глаза­ми глядел на Шувалова - никак не мог понять, почему у Шувалова появились на ресницах капельки.

Открылась дверь, и дежурный громко сказал:

- Шувалов, хватит терзать людям души. Пора в наряд.

Солдат закончил вальс мажорными аккордами и поставил гармошку Юрке на колени:

- На, играй, Юрик! Может, выучишься - останется память о Грише...

Но Юрка не стал играть. Своим маленьким сердцем он почувствовал, что случилась какая-то беда. Она опахнула его темным холодным крылом.

Юрка поставил гармошку на тумбочку, погладил ее и тихонько вышел из комнаты. Направляясь домой, он увидел во дворе заставы Шувалова, кото­рый с автоматом на груди уходил на границу.

Шувалов шел в метельную даль по тропе Рязанцева.


Евгений Иванович ЧАРУШИН (1901-1965)

Родился в Вятке в семье архитектора И. А. Чарушина. Учился в Ленинграде, в Академии художеств. Работал в Ленинградском и Московском Детгизе. Стал из­вестен как самобытный художник-иллюстратор детских книг о природе и животных. С 1 929 года начал писать рассказы, издавать собственные книги. В 1941-45 гг. жил в Кирове. В 1950 году в Кировском книжном издательстве вышла книга Е. Чарушина «Избранное», в которую вошли его рассказы для детей и взрослых.

ТЕТЕРЕВ И ПЕТУХ

Город, в котором я вырос, в старину был крепостью. Построили его у реки, на холмах, чтобы издалека углядеть неприятеля. И леса, и луга, и речки с озерами далеко во все стороны видны с наших холмов.

Разлеглись леса с перелесками, с полянами до самого синего края, откуда белые облака ползут.

А наш дом на самом высоком холме стоит.

Как наступит весна, я на крышу залезаю. А там все по-другому - не то, что внизу. Внизу - во дворах грязища, навоз. А там - чисто, просторно. Толь­ко крыши, дождем вымытые, только небо и лес дальний.

Да шум наверху слышишь какой-то другой, особенный, звонкий шум. Жаворонок прямо над головой висит, будто на ниточке подвешенный.

По самой высоте гуси летят. Вытянулись длинной вожжой, переговари­ваются - гогочут.

А журавли курлыкают где-то, - их и не видно,

А еще выше какие-то белые пятнышки поблескивают, - так высоко, что глазу больно на них смотреть. Лебеди летят!

Заглядишься на них - и вдруг над самой твоей головой как просвистит что-то. Это низко-низко, на сажень от труб, проносится табунок уток.

Утки маленькие - чирочки. Они с голубя, даже меньше.

Ух, работают! Так и слышно, как воздух крыльями режут.

А за ними кто-то толстый поспевает, намахивает.

Ага! Это кряква-утка. От своих, видно, отбилась да и пристала по пути к чужой компании - к чиркам.

Трудно ей с ними вровень летать. Отстает бедняга.

Яуж не первый год весной на крышу забираюсь.

Всех перелетных птиц по голосу и по лету знаю.

Лежу я на крыше, с боку на бок поворачиваюсь. А устанут глаза смотреть вдаль, в синюю вышину, я для отдыха свою же крышу разглядываю.

Она тоже весной особенная. Изо всех щелок, где скопилась сырая труха, начинает выбиваться из-под досок какая-то травка. Крыша-то у нас старая, трухлявая.

На трубе нашей кирпичной, на самом солнцепеке, муха сидит, вся бро­нзовая, зеленая. Греется.

Красивая муха.

Да ну ее, муху. Не ради мухи я на крышу залез.

Я на речки, на лес смотрю, на озера, на луга дальние. Они так и ходят в нагретом воздухе, колышутся, будто живые.

Вон озерко с гривенник величиной. А по-настоящему-то оно большое.

Наверно, на нем сейчас пролетные утки сидят, отдыхают.

А вон осинник, - там тетерева должны быть.

Вон поляна за осинником. Уж это ясно, что тетеревиная полянка. Это ток тетеревиный.

Туда тетерева-косачи слетаются по утрам драться в тумане, чуфыкать и бормотать. А тетерки, что курицы, квохчут, смотрят с елок, как мужья на земле сшибаются.

Тут-то в самый раз и стрелять косачей! Вот слезу я с крыши, пошарю на кухне, нет ли чего-нибудь съедобного - хлеба, сухарей, картошки - хоть сы­рой, хоть вареной. Соли в бумажке захвачу, чайничек в темных сенцах нащу­паю. Ружье за спину - и айда!

Пока не найду тетеревиную полянку, домой не вернусь.

Хорошо, мягко идти по весенней земле.

Мнут мои болотные сапоги сырую землю - как из губки воду выжимают, причавкивают. Иду я лесом, полем, лугом.

Да где ж она, эта полянка моя? Куда задевалась? Ведь с крыши-то я ее как на ладони видел? Поправей соснового бора, полевей длинного озера.

Вот и бор, вот и озеро - а полянки нет.

Все вблизи другим кажется, непохожим.

А лес все темней да сырей, свет полосами упирается в мох, в ягоды прошло­годние, в ландышевые поросли. Моховая кочка - вся в клюкве, как подушка в бисере. Рядом пень трухлявый, дряхлый, так и рассыпается рыжей мукой. Гля­жу - в самой середине пня ямка, а в ямке тетерочное перо, пестрое, полоса­тое - желтое с черным. Видно, купалась тут тетерка в сухой трухе, барахталась, на боку лежала, крыльями хлопала, черным куриным глазом глядела.

Эх, обидно мне стало, когда я это перо нашел. Ведь есть же, значит, здесь поблизости тетерева, - может, рядом сидят, а не найти их.

Будто провалилась моя полянка сквозь землю.

Искал я ее, искал, километров десять в этот день исходил. И в такую за­брел глушь - в самый глухой бор, в темный, густой, заваленный.

Совсем не туда попал!

Мне нужен молодой лес, светлый, с полянками, с прогалинами.

Тетерева всегда на чистое место слетаются.

Им, как бойцам, площадка нужна. А здесь в бору - не подерешься. Того и гляди, лиса или куница из-за дерева выскочит и за хвост ухватит.

Пока плутал я в бору, лазил по валежинам, на корнях спотыкался, - со­всем свечерело. Наступила ночь.

Стал я с горя костер складывать, - ночевать уже собрался. И вдруг далеко сквозь стволы, сквозь ветки засветился огонек. Живет тут кто-то!

Пробрался ближе через бурелом. Вижу - избушка. Стучу в дверь.

- Пустите, - говорю, - пожалуйста, переночевать. Охотник я, заблудился.

- А вали, ночуй! - отвечает кто-то из-за двери спросонья.

Это здешний лесник был. Он в этой избушке с женой и детьми живет. Уложил он меня на лавку и разговаривать со мной не стал. Сразу захрапел. А я лежу и думаю, как бы мне самый рассвет не проспать. С опаской заснул. Сплю, а одним ухом слушаю.

И вот первый петух заорал: кукарекккууу!

Рано мне еще, ночь полная. Еще поспать можно.

Второй раз петух заорал. Ну, теперь самая пора вставать.

Окошко уже посерело.

Перешагнул я через спящих хозяев - они на полу спали - и выбежал во дворик.

Там колодец был в углу, - с бадьей на веревке. Зачерпнул я ледяной воды и плеснул себе в лицо. Ух, холодно! Дух захватывает.

А без мытья в такое утро нельзя. Если не умоешься холодной водой, не разгонишь кровь по жилам, - совсем потом замерзнешь.

Полощусь я у колодца, тру шею, уши, щеки. И вдруг как чуфыкнет у меня над самой головой:

-Чуффыть! Тетерев!

Так я на корточки и присел. И за колодец.

Гляжу - на березе у забора сидит здоровенный черныш. Сидит и смотрит на лесникова петуха. А петух в навозной куче лапами гребет, кур созывает.

- Кукарекккууу! - кричит петух с навозной кучи.

- Чуффыть! - отвечает с березы тетерев.

- Кукарекууу!

-Чуффыть! Чуффыть! Чуффыть!

- Кук... - подавился петух. Это тетерев слетел с березы и уселся прямо на навозной куче между курами.

- Но, ко... ко... ко... коко! - заговорил петух. А косач выгибаться стал. Крылья распустил, будто двумя саблями по земле водит.

Хвост, как веер, то вправо развернет, то влево, а сам бормочет: «Гур! гур! гур! гур!» Потом припадет к земле грудью, вокруг себя повернется - шею согнет, как конь вороной, то подскочит, то важно выступать начнет. «Гур! гур! гур! гур!»

Брови у косача красные, как огонь, а весь он черный-черный, только на крыльях белые зеркальца мелькают, да подхвостье белое торчит.

Подскочил тетерев к курице, вокруг нее на одной ноге проскакал, одним крылом с боку подпираясь.

И стали петух и косач сходиться все ближе и ближе.

По всем правилам петушиной драки стали сходиться. Оба ведь петухи, только один лесной, другой домашний.

То будто зернышки с боку поклюют и еще на шаг сойдутся, то опять го­ловы подымут. Петух воротничок распустил, желтые крылья развел.

А черный тетерев надулся, как пузырь, - вот-вот лопнет.

И вдруг как прыгнет петух на косача. Шпорами хватил, клювом долбанул.

А тетерев одним крылом, как щитом, заслонился и клюнул петуха из-под крыла. Самое-самое красивое перо у Петьки из хвоста вытащил. Самое длин­ное перо. Самую красоту Петькину.

Опять петух налетел. Сшиблись, завертелись на месте. Петух шпорами работает, косач клювом колет, крыльями бьет. Крылья о крылья хлопают. Перья летят во все стороны, - черные, желтые, белые.

Сильней петуха косач. Крепче у него крылья - рабочие крылья, летные. Не то что у петуха, - простые махалки. Бьет косач Петьку, с ног сшибает. Как ударит крылом, так и сшибет. Как ударит, так и сшибет.

Старается Петька повыше подпрыгнуть, грудью тетерева толкнуть, шпо­рой заколоть.

Да нет, не выходит. Забивает его черныш.

Тут я выскочил из-за колодца, упал на обоих драчунов и сгреб их в охапку.

А они так хватко вцепились друг в друга, что не сразу и очухались. Тете­рев петуха за бороду держит, а петух тетерева за бровь красную.

Только у меня в руках отпустили они друг друга.

Засунул я в сумку тетерева и живьем домой принес.

- Смотрите, мол, какого я молодца руками поймал. Посмотрел мой дядя, - а он у нас старый охотник, - и говорит:

- Да, ладный тетерев, старый. Твое счастье, Женя. Такой случай редко в жизни бывает. Тетерева с петухами иной раз и дерутся, - сам я это видал. А вот чтобы руками поймать тетерева - этого со мной не случалось. Да и с тобой, думаю, больше не случится. Не важничай.

 


Лев Михайлович ЛУБНИН (1911-1993)

Родился в г. Лальске Вятской губернии. Окончив среднюю школу в с. Юма Све-чинского района, поступил учиться в Московский университет. Тогда он и начи-на-ет заниматься литературной работой. Вернувшись из-за болезни в г. Киров, заканчивает пединститут, работает преподавателем, начинает писать прозу. На войне, защищая подступы к Москве, был контужен и демобилизован. Вернувшись в Киров, сотрудничает в газетах. С 1947 года начинает печататься и в центральных журналах, в 1951 году в Кирове выходит его первая книга. Главной темой его документальных очерков, телевизионных пьес, повестей и рассказов была жизнь вятской деревни, ее людей.

КРАСАВИНО (рассказ художника)

Вчера неторопко, словно бы в развалку, проплыла над Разбойным Бором сизая туча, одарив землю первым весенним дождем, теплым и ласковым. И все на земле благодарно отозвалось на эту ласку голосами лесных птах, запахами лопнувших почек, яркой зеленью поднявшейся за ночь травы, гоготанием диких гусей на озерах, томительно-страстным чуфыканьем глухарей на лесных полянках.

Вышли мы в ту пору, когда вечерняя заря чуть пригасла, оставив на небе рассеянное зеленоватое сиянье, а утренняя что-то еще медлила, еще не зару­мянилась, но уже заметно, что она где-то близка, на подходе.

Опьяненные хмельным запахом земли и леса, мы не шагаем, а словно плывем в полусне в зеленоватом воздухе густого настоя и часто останавли­ваемся, прислушиваясь к ночным голосам. Откуда-то несутся высокие, звуч­ные стоны, они сливаются, серебряно звенят, как будто десятки трубачей радостно играют зарю, торопятся, перегоняя друг друга, и озоруют, внезап­но обрывая мелодию; но теперь уже эхо перекидывает и повторяет эти сто­ны, и отклик весеннего леса необыкновенно чист и звонок.

Склонив курчавую голову, Степан слушает, и мягкая улыбка, как утрен­ний свет, живет на его большом бородатом лице. Подняв палец, он объяс­няет:

- Журавли играют! Последние...

Только замолкли журавлиные стоны, как справа, кажется, совсем близко, раздается призывное:

- Чок-чок-чок!

- Слушай, слушай пристальней! - шепчет мне Степан:

- Глухарь зачин делает... Сейчас зальется... - И мы снова стояли, слушали глухариную песню.

- И ток тоже, надо быть, последний в этом году, - говорит Степан.

- Больше уж не услышишь. Весна-то с нынешнего дня на вторую полови­ну переломилась: птица теперь паруется. Отыгралась, значит. Новая жизнь у них зачалась - семейная. Серьезное время подходит, и дела, брат, тоже серь­езные - о детях забота. Не до игры теперь будет...

Неделю назад я приехал в Разбойный Бор и напросился на постой к еге­рю Степану Андреевичу Боровикову. Большой пятистенок егеря стоит над необыкновенным лесным озером. И мне здесь так понравилось, что я целые дни просиживал с этюдником на берегу.

Детишки Степана и его жена, Дарья Никитишна, высокая смуглая краса­вица с ласковыми серыми глазами, охотно мне позировали.

Дел у Степана по весне было много, и он редко бывал дома.

Однажды он никуда не пошел и попросил показать ему, что я наработал за это время. Он долго рассматривал этюды, щурил глаза, опираясь ладонью в бороду, даже попробовал ногтем прочность краски, и выражал свое одоб­рение восклицаниями:

- Живая ведь вода-то! Смотри ты, как ловко на нашу березу находит: даже старый надруб на стволе углядел! Даты, видать, глазастый!

Он переглянулся с женой, и они, видимо, поняли друг друга.

- А теперь скажу тебе... Критикну маленько. Зря ты вокруг нашего озера крутишься. Что у тебя получилось? Береза нарисована? Да, взаправду наша береза. Изба? Изба! Ну и что ж с того? Мелко, брат, гребешь... Дробишь кра­соту-то! На щепу переводишь! А коли твоя душа на красоту такая отзывчи­вая и сердце для красоты широко отворено - не дроби!.. Ладно, покажу я тебе одно памятное место. Собирай-ка свой ящик и весь инструмент, и завт­ра поведу я тебя на Красавино.

... Вот оно, Красавино! На высоком берегу сосновый бор, овраги и рас­падки с выбегающими из леса кустами. Сквозные березовые и синие спо­койные дали за рекой. Все это: и дали, и красные осыпи обрывистых бере­гов, и чистоту векового бора- можно встретить и в других местах.

Но здесь все жило не порознь, а вместе, тесно и дружно, и было в этом кусочке природы что-то ясное, доверчивое, доброе и в то же время могучее, подлинно русское.

Торопясь использовать эффект утреннего бокового освещения, я углубил­ся в работу и только через три часа, когда утомились глаза, бросил кисть.

Степан в это время куда-то уходил, возвращался, подолгу стоял за моей спиной, снова уходил.

Он успел наловить рыбы и теперь разжигал костерок. Из брезентовой сумки он извлек солдатский котелок, хлеб, лук, картошку. Ружье - неказис­тая старая берданка - была им брошена на песок, как палка, а патроны Сте­пан носил в карманах.

Так охотники не поступают, и я завел разговор об этом.

- Охота у вас, наверно, хорошая.

- Да, птицы, зверья всякого богато. Только теперь уж пятый год заказник у нас - и на всякую охоту полный запрет. Мне-то, конечно, по закону полага­ется и для себя, и для научного отстрела. Однако я этим не занимаюсь - не люблю. А ружьишко все-таки с собой таскаю, потому что мало ли когда браконьеров попугать придется: бывает, заскакивают. Опять же, коршунья много развелось.

И замолчал Степан, задумался, привалясь боком к стволу сосны. По его лицу скользнули солнечные блики, высвечивая усы, бороду, высокий лоб.

- Да, было время, - вздохнул Степан, - ужасно отчаянный я был на охоту. Такой этим делом был зараженный, что ни с какими законами не считался. Прямо скажу: браконьерствовал я зверски и никакой красоты вовсе не понимал, и жалости у меня ни к чему не было. Хоть в армии я отслужился, однако умом-то тогда еще совсем не вышел. Дуролом большой был. Подвалю, пони­маешь, сохатого — у меня сразу и деньги, одежа новая. Хожу по вечеркам -выхваляюсь. Три года жизни как в дыму пролетели, и докатился бы я до не знаю чего, если бы не один случай. Нет, тут не случай, тут другое.. Даша помогла мне...

Познакомились они в клубе леспромхоза на танцах. Даша тогда работала в лесхозе и одета была бедно: ситцевое платьице, туфли старые, чиненые, а как вошла с подругами, все ее сразу же заметили. Степан, как всегда, был выпив­ши с удачи, подлетел к ней развязно, с готовой шуточкой. А как начали танце­вать, да как глянул в ласковую глубину серых Дашиных глаз, сразу почувство­вал их силу и власть над собой.

Жила она в ближней деревне, у дяди. Степан перед закрытием клуба сказал ребятам, что сегодня он провожает Дашу; кое-кому и пригрозить пришлось.

Шли они по лесной просеке, и Степан впервые испытал несвойственное ему стеснение... Было еще несколько встреч в клубе, и Степан ни разу не был пьян. А провожал Дашу, сам над собой удивляясь, относился к ней бережно, осторожно. Ни рук, ни языка не распускал. И так продолжалось все время, пока он гостил у братана. А уехал, и началась прежняя угарная жизнь. Но временами вспоминалась Даша, и беспокойно ему от этого было.

Однажды матерый подранок сохатый ударил Степана копытом в грудь. И, очнувшись в больнице, Степан с радостью увидел у своей постели Дашу. Он быстро поправился и снова ушел в лес: надо было собрать денег на обза­ведение и на свадьбу. Лишь на третий день Степан выследил крупную лоси­ху с теленком и начал гон.

Но матка попалась опытная: она уходила от собак и прятала следы в воду, часто переплывая через речку. А теленок был слаб, по следу было видно, что он хромал. Это его обрадовало: еще немного, еще три-четыре часа хорошего гона, и собаки возьмут телка. А тогда и матка никуда не денется.

Гон шел по левому берегу, и стало ясно, что собаки видят зверя.

Степан уже примстился к хитростям лосихи и на бегу рассчитывал: что­бы уйти от собак, лосиха снова должна плыть через реку. Через широкое и стрежное место она не пойдет из-за телка. Так как же она выйдет на правый берег? Самое узкое и спокойное плесо у Красавина. Значит, там ее и возьмем.

Задыхаясь, перепрыгивая через пни и сучья, он бежал, и состояние охот­ничьего азарта такой звериной силой и ловкостью налило его тело, что по­чти бессознательно, чутьем выбирал в чащобе самый короткий путь, выбира­ясь к красавинскому плесу.

Добежав, он упал за ствол вывернутой сосны, вытер пот и стал глубоко дышать.

Колыхнулись кусты, и огромный горбоносый зверь выбежал на песок. За маткой, покачиваясь на тонких жеребячьих ногах, выбрался ушастый телок. Матка облизала его, подтолкнула мордой под зад, и, когда теленок, постоян­но оглядываясь на мать, наконец вошел в воду, она с грозным фырканьем вновь бросилась в кусты, навстречу собакам. Злобный лай, визг - и лосиха вышла на отмель, постояла, понюхала воздух и поплыла за телком.

Степан решил стрелять наверняка, при выходе зверя на берег.

Теперь он вглядывался в кусты, выглядывая собак. Наконец, он их уви­дел. Вот взъерошенный Джек, а Канер чуть полз, волоча ногу.

Лоси были уже на середине реки, а сверху по всей ширине наплывали бревна. Видно, где-то вверху прорвало затор, и лес шел сплошняком.

А лосиха не видела беды. Она плыла рядом с лосенком, ободряюще пофырки­вая, и телок, вытянув тонкую шейку, раздувая ноздри, старался из изо всех сил.

Ствол сосны ударил лосиху в круп. Она повернулась, отталкиваясь, и тут на нее и телка отовсюду подвинулись бревна. Теленка зажало между двумя стволами и закрутило на месте. Лосиха всхрапнула, скачком выкинулась из воды, грудью бросилась на бревна, еще и еще раз она повторяла бросок и пробилась-таки к теленку.

Теперь она ограждала телка своим телом, нередко погружаясь с головой в воду, но снова повторяла попытку пробиться к берегу. Еще раз оторвало те­ленка от матери, зажало между бревнами, и он закричал пронзительно, как ребенок. А лосиха застонала и стала отчаянно бить копытами в скользкие стволы, от которых летели кора и щепки. В вечернем воздухе над тихой рекой раздавались гулкие удары, стон лосихи и пронзительные крики теленка.

Степан ничего не слышал, он поймал голову лосихи на мушку и выжидал. Вот она погрузилась в воду, сейчас снова бросится грудью на бревна. Пора!

Но вдруг перед его глазами вместо головы лосихи мелькнул пестрый пла­ток. Степан почувствовал платок, грохот выстрела. Теплые руки обвились вокруг его шеи - и все это в одно мгновенье. И он понял, что это Даша пла­чет и бьется у него на груди. Потрясенный, испуганный, он стал ощупывать ее лицо, тело; а Даша вся тряслась в судорожных рыданиях и повторяла бес­связно:

- Ведь матка с дитенком, а ты... ты... Как жить? Как?

А он, охваченный тревогой за нее и жалостью к ней, целовал ее глаза, подбородок, мокрые щеки и скрипел зубами от острой боли в душе.

А Даша вдруг выпрямилась, вырвалась из его рук...

- Глянула Даша на меня тогда, - тяжко вздохнул Степан, - так глянула... и слов-то не подберешь, все какие-то слабые, тусклые. Хуже, чем плюнула. Со страхом поглядела, словно я самый ужасный зверь на свете, и не человек вовсе. Большая сила у Даши в глазах! Отвернулась она - на реку смотрит, и в лице у нее испуг и горе. Я тоже вскочил, взглянул на реку - одни бревна плывут. А потом увидел: выбрались они все-таки. Тронул я Дашу за рукав, показал: вот они, стоят. Мокрые, дрожат. У лосихи бок ободран, а кожа кло­чьями висит, а телка лижет и, поверишь, слеза у нее в глазу...

- Ну, ладно, - махнул он рукой, - давай уху хлебать. Он снял котелок, поставил на пень, достал ложки.

Вот так-то, брат. Видел у меня старшего-то, Кольку. И он тогда тоже мог погибнуть от моей пули. Так к чему я это тебе рассказал? А вот к чему: откры­вать надо людям глаза на красоту. Я ведь сначала Дашину красоту увидел, и что-то случилось у меня в сердце. А после этого случая и другая красота от­крылась мне через Дашу. Вот и надо тебе настоящую красоту искать.

А красота - бабья ли, эта ли, - широко развел он руками, - красота -всегда добро.

 


Владимир Арсентьевич СИТНИКОВ (р. 1930)

Родился в д. Мало-Кабаново Куменского района Кировской области. С семи лет живет в городе Кирове. Окончил Ленинградский университет, работал в областных газетах, с 1988 года возглавляет Кировскую писательскую организацию. Еще в школе и университете стал пробовать себя в прозе. В 1958 году в Кирове вышла первая книга. Он автор более сорока книг, среди которых повести, очерки, романы, книги для детей. Занимается и драматургией. В. Ситников — заслуженный работник культуры РФ, Почетный гражданин Кировской области.

МИКА ДЛИННОРУКИЙ

Вот так штука! Холодрыга на дворе, стылая земля, будто бубен звенит под ногами, надо забираться в одежу со сбитнем, а моя черненая деревен­ская шубейка затрещала по швам, когда я попытался ее натянуть на себя. Видно, к четвертому классу я здорово вырос, раз рукава до локтей, а хляс­тик на лопатках.

Сметливая и предприимчивая моя бабушка Наташа поставила на стол потер­тую швейную машину «Зингер», «сучинила» мне к настоящим холодам лопотину. В ход пошли остатки черненой шубейки и рваного овчинного одеяла. Это была «нижница», подбой. На «верхницу» пустила бабушка материал, который папа берег себе для гимнастерки и брюк, но вовремя сшить не сумел, а теперь война. Папа на фронте, а мне - долгану - надо что-то носить. Новехонькая вер-хница скрыла все изъяны меховой основы. Воротник бабушка приспособила от папиного старого пальто. Покрутила меня перед собой и заключила:

- Куды с добром, лопотина. Иди учися, сокол.

Что мне больше всего понравилось в пальто, так это карманы. Бабушка отыскала в деревенских холщовых запасах самую прочную ластафину: хоть вдвоем дери - не порвешь. А еще карманы получились такие глубоченные, что рука уходила в них чуть ли не до подмышек, и то до дна я едва доставал.

Бабушка Наташа считала, что для притужного военного времени эдакие карманы и надо шить. И конечно, была права. Что только ни носил я в карманах: шарикоподшипники, принесенные со свалки, гвозди, гайки, разноцвет­ные провода, рогульку для будущей рогатки, самодельный пистолет «самоты-ку», который бабахает, если запыжить в него спичечную селитру. Все позарез нужные вещи! И еще хватало места, чтобы сунуть с десяток мороженых карто­фелин, подобранных у госпитальной помойки.

Из мерзлой картошки бабушка состряпает такие лепешки, ешь - за уша­ми трещит.

Мой дедушка, Василий Фаддеевич, худой и ссутулившийся от болезней, еще в молодости в германском плену пристрастился к курению и до сих пор отстать от него не мог, хотя себя не одобрял за это. По выражению бабушки, «харчел да зобал», то есть кашлял да курил. Денег на табак де­душке взять было неоткуда - стал он инвалидом без пенсии. Осенью был столяром в госпитале, стеклил окна на сквозняке и простыл. На пенсию городского стажа не хватало, а деревенский в счет не шел. Вот и подшивал дедушка валенки, мастачил шубенки, ремонтировал гармони да чего-то писал про свою жизнь. Но все это были безденежные занятия, «одна меле-да», по мнению бабушки.

Чтобы облегчить мытарства курильщика, по пути в школу и возвращаясь домой после уроков, собирал я для него на улице окурки - «чинари», благо на снежной обочине их было хорошо видно. Да и глаз у меня навострился благодаря ежедневному зырканью по снегу. Даже в сумерках легко находил я «чинари».

Но вот беда, курильщики в войну тоже жили скудно и затягивались само­круткой до тех пор, пока не начинало палить губы и пальцы. И конечно, я торжествовал, когда попадался толстый чинарь - «бычок». Это такая же уда­ча, как увесистый окунь на рыбалке.

Надежной кладовой для «бычков» были мои бездонные карманы. Дедуш­ка радовался моему приходу, бабушка «не замечала» чинарей, а мама загля­нула как-то в мои карманы и закашлялась: оттуда густо тянуло табачищем, и было в них черно, как в нутре самоварной трубы. Хорошо, она догадалась, кому я собираю окурки, а то, заподозрив, что курю сам, могла бы «натипать» за волосы, чтоб неповадно было. Времени на мое воспитание у нее не хватало: работа от темна до темна, а впрок дернуть за кыштым всегда полезно.

Летом 1942 года дедушка вырастил табак-самосад, и мои сборы «быч­ков» прекратились, но вот зимой 1941-го я работал как окуркоуборочная машина.

Я выгружал мокрые вонючие «чинари». Дедушка рыжими прокуренными пальцами освобождал их от закруток, ссыпал табак в консервную банку и подсушивал на печке-буржуйке, чтобы выжарить всякую пакость. Мало ли какие рты тянут табачный дым. Самосад-дериглаз, махра, какой-то эрзац, похожий на избяной мох, благородный легкий табак, попав в одно место, превращались во взрывчатую смесь, от которой дедушка уже не «харчел», а «хомкал» и «лаял», что гораздо громче и страшнее для его больных легких.

Для того чтобы «наловить бычков», я ходил по людным центральным улицам города, а чтоб найти картофельные очистки, забирался в укромные места, на задворки. Благо мне, полусироте, выдавали в райсобесе талоны для дополнительного питания. Кормился по ним то в столовке «Рекорд» рядом с краеведческим музеем, то в чучаловском доме, где теперь овощной магазин. Полусироты ежедневно отправлялись туда, чтобы похлебать баланды с ржа­ными клецками. О баланде говорили: «Один кочан капусты на двести литров воды», ну а за клецкой тоже приходилось гоняться с ложкой по тарелке. На второе раздатчица бросала в тарелку две ложки заварихи, которую я проглаты­вал мгновенно.

Горячая еда поднимает дух. Не очень сытый, но с приятной теплотой в желудке, выходил я на улицу Ленина и завертывал на улицу «Дрылевского», так она тогда называлась, в комиссионку. В войну это был самый интерес­ный магазин, набитый всяким шмотьем. Стояло там чучело огромного мед­ведя на задних лапах. Говорят, раньше украшал этот медведь ресторан. А еще были там чучела глухаря и рыси. Рысь смотрела на меня зеленовато-желты­ми свирепыми глазами. Того гляди прыгнет. А какие там продавались ружья, фотоаппараты и бинокли! Вот бы мне такое ружье или бинокль!

Повздыхав, пообтирав рукавами шубы прилавки, выбирался я на улицу. У входа на своей двухколесной колымаге сидел, маяча руками и мыча, Коля Немой, высоченный, чуть ли не с фотографа Шишкина мужик с улыбчивым лицом. Коля Немой со своей колымагой был единственным в Кирове «грузо­такси». Во время войны и после нее горожане часто прибегали к его услугам. Коля был согласен вести груз хоть на край Кирова. За это его любили.

Однажды Коля Немой исчез. По городу прополз слух, что он вовсе не Коля Немой, а хитро притворяющийся глухонемым шпион, которого высле­дила и сцапала НКВД. Но потом Коля снова появился около комиссионки, так никто и не узнал, что с ним было на самом деле.

В тот раз на Колю долго смотреть не пришлось. С улицы Ленина раздались звуки оркестра, и я побежал туда. Маршем шел красноармейский полк со знаменем. Солдаты четко отшагивали с винтовками на плече, вещмешками за спиной и противогазными сумками на боку. Наверное, направлялись на вок­зал, а оттуда поедут прямо на фронт. Может быть, под Волховстрой, где мой

папа. На марширующих бойцов слезно и умильно смотрели женщины, хмуро стояли рабочие-коломенцы, мальчишки швыркали сопливыми носами, дев­чонки, подражая матерям, куксили глаза.

Смолк оркестр, и повисла неожиданная тишина. Только шорох солдатских валенок. И вдруг так же неожиданно, как ударил оркестр, взмыл красивый сильный голос: «Вставай, страна огромная, вставай на смертный бой с фаши­стской силой темною, с проклятою ордой». Припев: «Пусть ярость благород­ная...» подхватила вся колонна. Да так мощно, что мне сразу стало ясно: такие красноармейцы разобьют фашистов, хоть те и дошли чуть ли не до Москвы.

Мой дедушка каждое утро приникал ухом к черной шляпе едва шептав­шего репродуктора, чтобы узнать, какие города оставили наши войска «под натиском превосходящих сил врага».

Дедушка расстраивался, курил и ругался, почему Сталин не подготовил обещанный в песнях тройной ответный удар. Дедушка все оставленные го­рода знал. Наверное, бывал в них и, конечно, ему было тяжело, что все про­исходит так, как в первую империалистическую, и что опять «нас немец надул самым коварным образом».

Обмундирование у красноармейцев было новенькое. Мне больше всего понравились противогазные сумки. Вот бы папа прислал мне с фронта та­кую сумку. Я бы стал носить в ней учебники и тетрадки, и еще хватило бы места для моркови, репы и жмыха, которые можно выменять у деревенских одноклассников на шарикоподшипник, общую тетрадь или на «самотыку».

Прошли военные, я обследовал обочину. Окурков не оказалось. Некогда солдатам на марше курить. Они песню пели. Увидел я, как к столовке «Ре­корд» подходит известный всему нашему городу лохматый компанейский человек-точильщик Ягодка со своей машиной на плече. Он снял точильную машину и сипло закричал, будто запел:

- Н-ножи точить, н-ножницы, б-бритвы править, - и не очень уверенно добавил, - мясорубки вострить.

И зеваки повалили на его голос. Насчет мясорубок Ягодка, конечно, заги­бал. Где теперь мясо? Но посмотреть на точильную машину, послушать Ягод­ку интересно. Улыбчивый старик всех называл ласково «ягодками» и зарабо­тал себе такое прозвище. Он все режущее точил, а сам брился редко, волосы гребнем не потачил, был небрит и кудлат.

Зеваки плотно окружили Ягодку. Пробилась сквозь них с целым веером ножей в руке скуластенькая, с жарким румянцем на щеках, вся пышущая здоровьем и силой повариха. Ей и холод нипочем, на босы ноги надернуты галошки.

- Дяденька Ягодка, поточи, - просительно сказала она. Повара - народ гордый, неприступный, у еды стоят. Значит, Ягодка очень нужный человек, раз к нему обращаются так почтительно.

Ягодка взял из рук поварихи самый большой, что тебе сабля, нож и нажал растоптанным валенком на педаль точильной машины. Та завизжала, извле­кая из наждака целую струю искр. Здорово! Я зачарованно смотрел на Ягод­ку и его машину. Вот бы мне такую, тогда и учиться не надо: ходи себе, зови народ да крути колесо.

Повариха попробовала пальцем острие ножа, одобрительно цокнула язы­ком. Когда Ягодка закончил точку, сунула ему в руку вынутый из-под фарту­ка промасленный сверток и виновато сказала:

- Ты уж извини. Денег на точку не дают, дак вот на, поешь.

- Деньги зло, - ответил Ягодка, - не было бы денег, не было бы зла.

- Чего? - изумилась повариха и широко открыла глаза. - Деньги зло? Сви­стишь, Ягодка! Кабы теперь мне мильен, дак я бы разоделась, как королева!

- Деньги зло, - убежденно повторил Ягодка и, не спеша, развернул бумагу. В свертке оказались скрученные в трубку блины. Видно, еще горячие..Парок идет. А в самой трубке мясо. Ух, вкусно, наверное. Ягодка ел да чмокал от наслаждения. На лацканах подпоясанного веревкой Ягодкиного пальто были жирные пятна. Видно, ему приходилось чаще всего есть вот так, на ходу.

- Ну ладно, я пойду, - смирившись с тем, что деньги зло, сказала начав­шая зябнуть повариха, и, хлопая галошами, побежала в столовую.

А Ягодке уже протягивал ножницы лохматый парикмахер-еврей по име­ни Ефим, у которого волосы торчали даже из ушей и ноздрей. О Ефиме гово­рили:

- Если хочешь убедиться, что человек произошел от обезьяны, то взгляни на Ефима, - но он не обижался на это.

- Лысым-то разве лучше ходить? - резонно спрашивал он.

- Будь любезен, Ягодка, - просительно сказал парикмахер, и точильщик принялся за ножницы.

Отходя от Ягодки, я тоже мучился вопросом, почему деньги зло? Мне это было непонятно. Зачем тогда люди ломают головы, как заработать, украсть или выклянчить деньги? Надо спросить у дедушки, он знает.

Дедушка много читал, хотя по вечерам электричество в жилых домах не горело. Он сделал лампочку-мизюрьку с четырьмя рожками для экономии керосина и сидел над книгами при ее скупом свете. Мне он дал томик сибир­ских рассказов писателя Наумова, в котором говорилось о том, как кабатчи­ки на тракту обирали золотоискателей. Выманивали золотишко, подпаивая их. А если подпоить не удавалось, то и убивали. Тут уж золото и деньги были злом. Может, Ягодка тоже эту книгу прочитал?

От Ягодки лежал мой путь вверх по улице Ленина к полукруглой гости­нице, где теперь был госпиталь для моряков. Здесь тоже было на что посмот­реть. На самом перекрестьи улиц Ленина и Коммуны стоял сегодня высокий статный военный регулировщик в перчатках с белыми раструбами. Он про­пускал машины, запряженных в розвальни лошадей, идущих строем ребят из ЖУ. Носили жэушники нарядные, черные, как у моряков, шинели и гор­дились этим. Движения у регулировщика были четкие, отточенные, как у заводной игрушки, в руке его легко и красиво летал полосатый жезл. Ему подчинялись машины и люди, и я, подпав под упоительную магию четких движений, несколько раз перешел улицу в своей длиннополой, на вырост, шубе. Ах, как мне хотелось стать вот таким регулировщиком. Тут я даже забыл о чинарях, хотя толпящиеся зеваки бросили немало окурков. Просто мне было как-то неудобно подбирать «бычки» на глазах такого красивого и четкого регулировщика.

А военный регулировщик стоял неспроста. Послышался гул, от которого задрожала земля. Шел он откуда-то с Профсоюзной. И вот показались танки. У-у, какие махины. Нет, фашистам не сдобровать. Приду, расскажу дедушке, чтоб поднять его настроение.

Самым оживленным местом в первую военную зиму были рынки, ну и, конечно, наша Пупыревка тоже.

Говорят, название это она получила от фамилии кузнеца Пупырева, кото­рый ковал лошадей у приезжавших сюда крестьян.

Во времена кузнеца Пупырева наверху, где теперь драмтеатр, была хлеб­ная площадь. Там торговали мукой, караваями и ярушниками, а на Пупырев-ке был грубый товар: дрова, древесный уголь для самоваров и утюгов, салаз­ки, щепные изделия, деготь, сено. Теперь Пупыревка торговала всем, чем угодно: молоком, картошкой-моркошкой, пайками хлеба, самодельными кон­фетами величиной с ноготок, мебелью, корзинами, бидонами, спаянными из консервных банок, нательным бельем. Эвакуированные старички и старуш­ки держали в руках какие-то старинные портсигары, шитые бисером сумоч­ки и пояса, картины, галстуки, кружевные воротнички. А кому теперь, в го­лодуху, нужны эти галстуки и воротнички?! Куда полезней товар у военных-старшин: ремни со звездой, двухпалые для стрельбы перчатки, мыло, шапки. И задешево отдают. Они в самоволке, дорожиться недосуг.

На Пупыревке не заскучаешь. Вон красноносые прозябшие фотографы-пушкари, поколдовав в своих полотняных декорациях, вынесли мутные «пятиминутки» для паспорта или пропуска. Могли они снять какого-нибудь стра­дающего от безделья романтика на фоне пальм у моря, нарисованного на заднике, или в кругу, вроде спасательного, со словами: «Привет из Кирова». И находились любители сняться под пальмами и в спасательном круге. Тут же рядом бельмастый слепой играл песню «Раскинулось море широко», у другого - белая мышка вытаскивала пакетики, где написана судьба.

Шумнее всего в табачном ряду, где продавцы-инвалиды севшими проку­ренными голосами хвалили свой «табачок, как первачок». Но все шумы за­глушали ругань и рев, которые раздавались на рынке, когда появлялся, откуда ни возьмись, пацан-хапалыцик и, вырвав пайку хлеба, портсигар или ремень из рук менялы, был таков. Воришки с добычей мчались в недостроенный дом, куда опасались заходить даже милиционеры.

До войны вроде все были мальчишки как мальчишки. А теперь вот, в голо­духу, стали одни работягами на заводах, другие хапалыциками. Татарчонок Равиль одно время учился в нашем классе, был сообразительный, веселый, а потом школу бросил и связался с хапальщиками. Появился как-то на перемене в классе, учил курить папиросы, показал золотую брошку с бриллиантом, которая будто бы стоит миллион рублей.

- Тетка подарила, - смеялся Равиль, но ясно было, какая тетка. - Вот продам - много денег будет.

Мне сыпанул Равиль в карман подсолнечных семечек и опять исчез. Мать у Равиля умерла перед войной, отец был на фронте, а бабка работала, и Равиль сам себя кормил, развлекал, и вот стал хапалыциком.

Предводительствовал у хапалыциков горбун Мика. Этот парень был на­много старше рыночных воришек. Его сверстники давно ушли на фронт, а он сначала поработал холодным сапожником в будке, а потом занялся сбы­том ворованного и игрой в очко. Обыграть пацана для него было проще простого. Почти все игралыцики были у него в долгу.

Желчный, злой Мика держал хапалыциков в страхе, выигрывал или отбирал у них ворованные вещи поценнее, и никто ему противиться не мог. Секрет Микиной силы заключался в его по-обезьяньи длинных руках. Никому не уда­валось дотянуться до его рожи, а он мог отмутузить любого парнишку, держа на расстоянии длинными цепкими руками. Побаивались его и взрослые, по­тому что он мог и «пощекотать перышком».

Игра шла в доме Мики на Луковицкой, как по старинке называли улицу Профсоюзную. Мать его, виноватая заискивающая женщина, боялась Мики. Ее он ругал и даже бил за то, что она уронила его в детстве с полатей и сделала уродом. Да еще имечком таким наградила - вместо Мишки - Мика.

К этому времени появилась у Мики рыжая шмара по имени Файка. Гово­рят, она была эвакуированная и вовсе загибалась от голода, а Мика ее накор­мил, отогрел, оставил у себя. Эта красивая с большими поволочными глаза­ми девица курила, пила вино и пела под гитару: «Я девчонка еще молодая, а в душе моей тысяча лет». Файку Мика боготворил, дарил ей всякие безде­лушки, а приревновав, бил, упрекал, что спас ее от смерти, а потом ползал перед ней на коленях и просил прощения.

В тот день я издали увидел на Пупыревке Мику. Он шел, окруженный гурьбой хапальщиков и любопытных. Чтобы показаться немного выше рос­том, Мика щеголял в хромовых сапогах на венском каблуке. На башке у него красовалась высокая шапка-кубанка, на плечи накинуто распахнутое кожа­ное на меху пальто. Штаны у него были из черного бархата, а на пиджак выпущен ворот белоснежной рубашки. На зубе золотая фикса. Из всех он выделялся этим нарядом.

- Где Равиль? Татарчонка он ищет, - переговаривались хапалыцики, зыр-кая глазами по сторонам. Больше других старался Пеликан, белобрысый па­рень с двойным рядом зубов.

- Подростки - моя забота, - говорил Мика, - Равиль, где ты?

Нашли Равиля, и вся гурьба следом за Микой ринулась в недостроенный дом. Лицо у Мики было вредное, как у Батьки Махно из фильма о граждан­ской войне.

- Я слышал, у тебя брошечка появилась? - сказал Мика, глядя на Равиля. Равиль смотрел затравленно и настороженно, видимо, собирался сигануть через проем окна, но чего-то ждал.

- Была, - сказал он, пятясь.

- А теперь где? - спросил так же елейно Мика.

- А теперь нету, - буркнул Равиль.

- Да я сегодня у тебя ее видел, - крикнул Юрка Пеликан,

- Ну и что, что видел, - отступая, крикнул Равиль. Мика махнул рукой, и тут же бросилась на татарчонка Микина ватага блатарей.

Но Равиль ждать не стал, он вдруг кинулся не к проему окна, а к Мике. Не успел тот распустить свои длинные руки, как Равилева башка, будто пушеч­ное ядро, врезалась в Микину рожу. Видно, забыли хапалыцики, что татарчо­нок владел неотразимым ударом головой. У Мики показалась кровь из носа. Он взвыл и заматерился, прикладывая к носу платок.

— Краску достал, - с ужасом закричали опешившие хапалыцики, потом навалились на Равиля. Тот не успел выскочить в проем окна. Что тут нача­лось. Его били кулаками, ногами, орали.

- Да вы что как фашисты, - крикнул я, но тут же задохнулся, потому что получил удар в поддых. Это Пеликан саданул меня локтем.

Наверное, Равку забили бы до смерти, но раздался крик «атанда!», мили­цейские свистки. Хапалыцики разбежались.

Последнее, что я видел, это золотую брошь в руках Мики, которую пере­дал ему Пеликан, вытащивший ее из Равкиного потайного кармана.

В проеме дверей показался усатый старик-милиционер. Он всматривал­ся в темные углы, но, видимо, не заметив нас, сказал девчонке-милиционерше:

- Они ведь, как горные козлы, р-раз - и ускакали.

- Надо облаву сделать, - сказала девчонка, - тогда их всех выловим. Милиционеры ушли. Я помог Равилю подняться. Он плевался кровью,

хватал рукой снег и прикладывал к разбитому лицу, к голове и грозился, что еще достанет Мику и Пеликана.

Я вел Равку домой в поселок Горсовета, где и сам жил, и, думал, почему Мика такой злой и жестокий. Наверное, он завидовал всем нормальным лю­дям и хотел сорвать свою обиду, отомстить за свое уродство. А Равка зря ворует, попадет еще в тюрьму. Надо ему сказать, чтоб устраивался на работу или шел в ремеслуху. Там кормят.

- Ты, Равка, больше на Пупыревку не ходи,


Поделиться с друзьями:

mylektsii.su - Мои Лекции - 2015-2024 год. (0.072 сек.)Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав Пожаловаться на материал