![]() Главная страница Случайная страница КАТЕГОРИИ: АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника |
Братуха едет. . . 2 страница
- Вы, хорошенькие! Кому подарить такого отца-подлюгу? Кому? - оглядел, прищурясь, девчат. - Может тебе, Леночка Осипова? А? Но не успела первая отличница отбросить по школьной привычке косу за плечо, прежде чем ответить... Новомир кинул сумку к столбу, встал ногами на седло и вдруг, поймав мгновение, перекинулся с коня на качели. Выгибаясь, как кошка, в три качка он набрал высоту, на которой качались все. Дальше шла его личная мера, при которой холодела толпа и матерился заведующий клубом, боясь ответственности. Но Новомиру и этого было мало! Сантиметр за сантиметром он приближался к мертвой точке. Почуяв неладное, два мужика посмелее решили перехватить качели на ходу, но обожглись о стремительные тросы и отскочили. Завклубом выплюнул «беломорину» и побежал за милиционером, в контору, но потом раздумал и бросился за отцом Новомира... Странно, почти неправдоподобно, но Новомир - самый ловкий из всех, кто когда-либо вставал на поселковые качели, - разбился. Случилось так, что, не выдержав невероятного напряжения, оторвалась по месту сварки стальная растяжка - и его откинуло через всю толпу на бревна, сложенные перед клубом. Ударившись головой, Новомир жил после падения всего четыре часа, не приходя в сознание. Ни дома, ни в поселке отца не оказалось. Он давно переплыл реку на лодке и пировал, как потом рассказали, у своего дружка и собутыльника Брынзина в Березовке, который к тому времени перебрался туда жить. Рассказывали, будто отец, покупая спирт, ронял и комкал деньги, хвалился перед Брынзиным своим сыном... Потрясенный нелепой смертью друга, я бродил за поселком, все еще не веря в то, что случилось. Но мужики уже долбили могилу, и видно было, как они прихлебывали из поллитровки, чтобы не коченели руки от ноябрьского стылого ветра. Помню, как ездил в район за венком сам начальник Заремба, как резко пахло алой нитрокраской от сварного из водопроводных труб памятника. Но вот настает пора прощаться с воспоминаниями, потому что вместе с утром нового дня приходят новые имена, новые ощущения, которые, как деревья из земли, вырастают из прошлого.
Тамара Константиновна НИКОЛАЕВА (р.1938) Родилась в Москве. Училась в институте инженеров железнодорожного транспорта. Писала стихи, занималась в литобъединении. По распределению приехала работать в Киров, инженерную должность поменяла на журналистскую работу. Занималась в литературном клубе «Молодость». Выпустив несколько сборников стихов, обратилась к прозе. Первая книга прозы «Улица первой любви» вышла в Кирове в 1981 году. Пишет фантастику. Но все же основу ее прозы составляют повести и рассказы. Т. К. Николаева - Заслуженный работник культуры РФ. УЛИЦА ПЕРВОЙ ЛЮБВИ Молодой человек шел по перрону Ярославского вокзала к вагону номер восемь и чувствовал, что уже весна, что в воздухе щемяще пахнет оттаявшей мазутной землей, слегка нагретыми рельсами и перележавшими апельсинами (их несли к поезду в авоськах необычайных размеров). Летали над платформами большие черные птицы. Молодому человеку хотелось верить, что это грачи. И он верил. Он шел к вагону веселый, беззаботный - прислушивался к легкому своему шагу, радовался: «Ай да умница я! Кончил ведь! В срок кончил, все сдал. Никто уж и не надеялся, что сдам, а я сдал. И отзывы везу прекрасные». Он возвращался из командировки домой. Из длительной, нервной, трудной командировки. Он соскучился по жене, по дочке, по своей тесной кухне, по дивану, по любимому треснутому стакану, по своим книгам, паяльникам и всему-всему, что было его домом, его крепостью, его укромным сладким уголком. Сейчас здесь он просто исходил любовью к своему дому, к своей маленькой семье. И любовь его была так велика, что хватало ее на густеющее прохладное мартовское небо и на запыленные поезда, и на каждого человека, спешащего на посадку. В купе его встретил седой толстый человек в полувоенной одежде. Он сидел уже в домашних шлепанцах. На крючках были развешаны сетки, сумки, свертки. Он читал газету и даже не взглянул на молодого человека, когда тот громко поздоровался и кинул свой тощий чемоданишко на верхнюю полку. Обычные хлопоты заняли довольно много времени: собирали билеты, деньги за постель, потом носили постель, потом одеяла. Так что, когда закончили пить чай, оказалось, что вечер кончился, можно и спать ложиться. Молодой человек уже был готов запрыгнуть наверх, когда сосед сказал вдруг: - Ложитесь внизу. Все равно нас только двое. - Хорошо! - ответил молодой человек. - Просторно! Можно, и правда, внизу лечь. - Хорошего мало. В Горьком наверняка будут садиться, так что ночь пропала. - Я крепко сплю, - похвастался молодой человек. - Завидую. А вы что же не ужинаете? Талию бережете? Молодому человеку шутка показалась остроумной, и он рассмеялся. Седой человек удивленно посмотрел на него, и, видимо, понял его состояние. Он снял с крючка одну из сумок и начал выкладывать из нее на стол колбасу, домашние пироги, разнокалиберные бутерброды, соленые огурчики. Последней вылезла из сумки «четушка», начатая и заткнутая свернутой бумажкой. - Я должен вам сказать, что имею отношение к медицине и прекрасно понимаю, как вредно есть на ночь. Но каждый вечер находится уважительная причина, по которой все благие намерения можно спрятать в карман. Присаживайтесь! Молодой человек опять засмеялся. - Судя по вашему душевному расположению, вы едете домой, да? - Да, - ответил молодой человек, не пряча счастливой улыбки. - И не из отпуска. Из командировки? - Да... Три месяца трубил. Отлаживал нашу установку. Как говорится, ни сна ни отдыха. - Понятно. Ну-ка, налегайте. Вы что же, из Кирова родом? - Ага... - Молодой человек с аппетитом жевал бутерброд. - Завидую. - Чему? - У вас вот есть родной город, родное место на земле. - А у вас? - Да как сказать... Можно считать, что и нет. Молодой человек дожевал бутерброд и спросил: - Но вы ведь где-то родились? - Конечно. Я родился в Москве. Вырос там, выучился. После института приехал к вам в Киров. - Ну вот, а вы говорите. - Вы ешьте, ешьте! Они выпили, поели, поговорили на дежурные темы: о погоде, о поездах, о нынешнем положении в деревне. Выключили свет. Вагон утих. А они все говорили. Потом наконец легли. Молодому человеку казалось, что стоит ему лечь, как он сразу уснет. Но он лежал, смотрел на тени и пятна света, пробегавшие по стенам купе, чувствовал себя бодрым, счастливым и совсем не хотел спать. Он повертелся, поглядел в окно, еще повертелся. И не выдержал. - Вы спите? - спросил он почти шепотом. - Нет, не сплю. Курить хочется, - ответил сосед, приподнявшись на локте. - Вы курите? - Вообще-то нет, но сейчас с удовольствием бы закурил. Сосед долго копался в свертке и наконец достал пачку сигарет. Они закурили. - Почему же все-таки вы говорите, что у вас нет родины? - спросил молодой человек. Ему уже давно хотелось задать этот вопрос, но не решался. - Разве я так сказал? Что вы! Я всегда с гордостью говорю, что я москвич. И мне завидуют. -Но ведь вы сказали... - Сказал, что у меня нет своего родного города, своего двора, своей улицы. Вы ворвались в вагон такой счастливый, такой веселый. Таким и я был, когда возвращался домой. Он помолчал. - Скажите, молодой человек, что вы представляете себе, что видите внутренним оком, когда говорят: Москва? - Что я вижу? Кремль, конечно... Проспект Калинина. Переулок, где наш главк стоит. Что еще? Комсомольскую площадь... - А когда скажут: Киров? - Что я вижу, да? Улицу свою, двор, школу, театр. - Вот именно - улицу, двор. Когда раньше я говорил, что родился и вырос в Москве, я видел свою старую, тесную, тихую улицу, свой двор со старым тополем у подъезда, дорогу до школы, до булочной, до трамвайной остановки... Хотите расскажу? Вагон покачивался, постукивал, поскрипывал. За окнами темнота сменялась яркими вспышками станционных фонарей. Свет в купе выключили совсем, и когда поезд нырял в темноту перегонов, были видны редкие крупные звезды. Молодой человек сел на своей полке, закутал ноги одеялом, закурил и приготовился слушать. - Родился и вырос я в самом центре Москвы, недалеко от Садового кольца, на старой улице с деревянными домами и фонарями на одной стороне. В годы войны—я был тогда еще мальчишкой - мы жили совсем по-деревенски: домик-крошечка в три окошечка, никаких удобств, печка, огородик под окном, большой сарай с дровами, щелястые сени, скрипучее крылечко. Деревня и деревня. Где-то совсем близко грохотали поезда, дребезжали трамваи, гудели машины. А у нас под окном птицы вили гнезда, а у крыльца росла пахучая густая страшная крапива. Потом, уже после войны, мы переехали в двухэтажный дом на нашей улице. Ну там уже были удобства: туалет, водопровод. Правда, печку по-прежнему топили дровами, но это уже была городская жизнь. Готовили на керосинке, но уже на кухне, а не в комнате. Окно наше выходило прямо на улицу - и это больше всего делало меня горожанином. Теперь под окном росла не крапива, а был пыльный тротуар, около него останавливались грузовики, пахло бензином. Улочка у нас была хоть и неказистая, какая-то темно-бурая по цвету, а мы, пацаны, любили ее. Была в ней своеобразная красота. Нет, не красота, а как бы это сказать? Обаяние, что ли. Вот и люди есть такие - все в них нескладно, нелепо, а не полюбить нельзя. Правду я говорю? Летом было пыльно. Между булыжной мостовой и асфальтовым тротуаром росла густая трава. И двор весь был покрыт этой травой. Никогда не знал, как она называется. Я вот уже поседел, а помню, какая она на ощупь босыми ногами. Какая в жаркий день, какая после дождя - честное слово, помню! Потом посадили деревья вдоль улицы. Такие, как везде: липы, ясени. Парни мы были шустрые, и деревьям от нас доставалось. Но чужому бы здорово влетело, если бы кто вздумал хоть ветку отломить. Я драчун был в детстве. А вы дрались? - Дрался. - Сейчас внука своего ругаю за то, что дерется. И не ругать нельзя. Хитрое дело - педагогика. Ну так вот. Про нашу, значит, улицу. Особенно хороша она была зимой. Вы не рисуете, молодой человек? -Нет. - Зря. Я вот тоже не рисую. Иногда за это так бы и дал себе по шее: почему не учился, почему не учился... - А если не дано? - Может быть, не дано стать Рафаэлем или Сезанном. А уметь нарисовать любимую улицу, прекрасную улицу своего детства дано каждому. Все выпускники лицея рисовали. Мы что ж, другая порода? Черная кость? -Да нет, это я так. - Не учат у нас рисованию. И музыке не учат. И танцам. А зря! -А ваша улица... - Да, улица... Зимой она была очень красивой. Снег с нее не увозили, а разгребали в стороны к тротуарам, и к февралю тротуары от мостовой отделялись высоченными сугробами, иногда выше человеческого роста. Мы, бывало, лазили по ним до темноты. Придешь домой, от усталости ни рукой ни ногой пошевелить не можешь. И есть-то не хочется. Блаженство! Такого физического блаженства, я, пожалуй, больше никогда не испытывал. Чтобы машины могли въезжать во дворы, напротив каждых ворот прорубали в сугробах проезды. Мы прыгали через них - с одного сугроба на другой. Кто перепрыгнет - тот и король. Черт знает, какая сила поднимала нас в воздух? Ели мало, несытно. Худые были, да, видать, жилистые. Я уже говорил: дома все были небольшие, ворота стояли часто, так что вдоль улицы не сплошной сугроб тянулся, а вроде как горный хребет. Зажгут вечером фонари - и улица не улица, а царские хоромы. Тень от зубчатого сугроба получалась полосатая, как будто на всю улицу домотканый половик постелили: желтая полоса, серая полоса, желтая полоса, серая полоса. А тротуары были сплошь желтые. И казалось, что снег на них не холодный, как везде, а особенный, теплый. Я так даже рукой щупал, проверял. И боже мой, сколько же удивительных вечеров было на этой улице! Все ведь тут начиналось. И крепкая дружба, и первая любовь. Смешно вспоминать мою первую любовь. А впрочем, ничего смешного. Наверное, как у всех. Скажите, молодой человек, у вас первая любовь была? Какая она была? Молодой человек долго молчал, курил. И если бы не вспыхивающий огонек сигареты, можно было бы подумать, что он уснул. Но он не уснул. Он тоже вспоминал свою улицу и свою первую любовь. - Прекрасная, - сказал он тихо. - Прекрасная... Конечно, прекрасная. Да, пожалуй, иначе и не скажешь. Мы возвращались по желтому тротуару. Молчали. Она чуть не в сугроб ступала, а я жался к стенам домов. И все-таки иногда приходилось касаться друг друга, если навстречу шел кто-нибудь. Бывало, так обожжет это прикосновение, как будто током стукнет. И сердце - прыг, прыг. А уж серьезные мы в это время были - умора! Иду, бывало, и думаю: надо же разговаривать. Ведь на свиданиях разговаривают. А скулы сжаты, аж желваки ходуном ходят, и никакими силами, кажется, их не разжать. На нее погляжу - бледная идет, между бровей складочка. Ну, думаю, сердится, что я такой нелепый, не могу разговор придумать. Подойдем к ее дому, встанем под фонарем и стоим. Молчим! Черт знает, сколько мы могли стоять и молчать. У меня уже ноги заледенеют, по спине мурашки. А уйти - как же, ни за что на свете! И она посинеет вся, губы аж голубые станут. Воротничок поднимет, на варежку дышит. Смотрю на нее, и еще холоднее делается. - Холодно? Она улыбается одними только глазами. - Нет, а тебе? - Ну что ты! Мне не холодно. И правда, вдруг теплее станет. И внутри как будто отпустит чуть-чуть. Ну все, начало есть. Теперь разговор завяжется. Но он все равно не завязывается, хоть ты что! Думаю, думаю о чем бы заговорить... А ничего придумать не могу. И опять внутри как будто сжимает все. Смотрю, у нее уже лицо становится грустным. Ну все, думаю, сейчас уйдет. И опять решаюсь: - Холодно тебе? -Нет, а тебе? -Ну что ты! Пока уж совсем не замерзнешь до того, что и думать перестанешь, стоишь и все. Разглядываешь улицу, стенку дома, фонарный столб. И тут она тихонько так скажет: - Ну я пойду, поздно уже. Откуда и тепло возьмется? Щекам жарко станет. Словно и жизнь сейчас кончится, и луна погаснет, и улица провалится в тартарары. Кажется, совсем бы согласился заледенеть, только бы она не уходила. - Да что ты, - говорю, - еще не поздно. - Поздно. Мама будет ругаться. - Давай до уголка пройдем. И мы идем до уголка. До перекрестка с узким крутым переулком. Наверху, в конце переулка - наша школа. Около входной двери в окошке всю ночь горит огонек. Ночная сторожиха Серафима вяжет свой бесконечный носок. - Серафима не спит, - говорю я. - Ага, не спит. Носок вяжет, - говорит она и улыбается. Я оттаиваю. У нее такая улыбка! Такая теплая, такая ласковая. Мы стоим на углу, смотрим на школу. Но на перекрестке еще холоднее. - Я пойду, - говорит она, - до завтра. Около ее дома я говорю: - Пока! - И бегом, бегом домой. А назавтра опять, то же мучительное молчание, тот же холод, та же улица, покрытая домотканым половиком. Тучный мужчина гасит одну сигарету, закуривает другую. - Вы женились на ней? - спрашивает молодой человек. - Нет. Через год она уехала с нашей улицы, перешла в другую школу. -Жалко. - А как она была красива! Вы даже представить не можете, как красива. - Почему же, - живо возразил молодой человек, - очень даже могу. - Не спорьте, не можете. Сейчас вы цените совсем другое. Вам надо, чтобы формы были, чтобы ноги длинные, чтобы цвет лица и прочее. Одним словом, признаки здорового организма. В моем поколении таких девушек было мало, и они не считались красивыми. Она была тонкая, бледная. Умница, добрая, доверчивая. - Как же вы могли потерять ее, черт возьми? - молодой человек досадливо смял окурок. - Не судьба, значит. Я потом разыскал ее. Она стала женой художника. Сейчас он уже знаменит. Я видел ее на его картинах. Правда, почему-то он пишет ее то ткачихой, то учительницей. Дурак. Я бы писал ее такой, какая она есть. Лучше не придумать. - А я бы такую никому не отдал. - Вот-вот. У нас не было столько решимости. - Этим нечего хвастаться, — грустно сказал молодой человек. - Я и не хвастаюсь. Я говорю так, как было. Да и вообще речь не о том... -Седой мужчина, кряхтя, залез под одеяло. - Извините, я не хотел обидеть вас, - сказал молодой человек. - Речь о моей улице, которой больше нет. - Сломали? - Начисто. Поставили две башни. Считал, считал, сколько этажей, так и не понял. У нас на улице всегда было тихо, безветренно. Как свернешь на нее, так вроде и теплее. А сейчас там все время ветер. Мусор летает, гаражей налепили. Старые наши деревья выкопали, новых насажали. Они маленькие, хилые. - Для тех, кто вырастет в двух больших башнях, эти деревца тоже будут казаться самыми лучшими. И улица - самой красивой. Согласитесь. - Не знаю. Может быть. - Грустно, конечно, но надо же быть объективным. - Знаете что, давайте спать. Молодой человек лег и с наслаждением вытянулся. - Давайте. Пусть вам приснится ваша полосатая улица. - Укладывайтесь. - Я уже. Поезд остановился у ярко освещенного перрона. Мимо окна пробежали люди, что-то крикнули. - Вот и Горький, - сказал молодой человек. Сосед молчал. Он смотрел в потолок, и грустное обиженное выражение застыло на его лице. Молодой человек подумал, что надо бы рассказать про свою любовь. Но он только улыбнулся. И скоро безмятежно уснул.
Владимир Николаевич КРУПИН (р. 1941) Родился в с. Кильмезь Кировской области. Еще в школе начал писать рассказы, заметки, статьи. Учился в Московском областном пединституте. Работал на телевидении, в книжном издательстве. После выхода первой книги рассказов «Зерна» в 1974 году, ушел на профессиональную работу. Им издано более тридцати книг. Его рассказы и повести переводились на иностранные языки, инсценировались. По повести «Живая зода» снят фильм «Сам я вятский уроженец». Возглавлял журнал «Москва». Сейчас В. Крупин секретарь правления Союза писателей России, редактор журнала «Благодатный огонь». ОТЕЦ, Я ЕЩЕ ЗДЕСЬ Есть выражение: что старый, то и малый. С годами я убедился, что оно очень точное. Это от того, что в старости все чаще вспоминается детство. Мелькнет что-то: дерево, цветок, человек, какая-то фраза в книге, картина, что угодно, а мысли уже уносятся в сияние ангельских лет, во времена безгрешной души. Или просто, без всякого повода, в счастливые минуты одиночества. Откуда-то сверху или со дна души всплывают и заполняют меня ви-Дения родины. Памятью зрения, которого оказалось очень много во мне, я вижу в подробностях улицы и переулки моего села, берега реки, заречные дали, тропинки, почерневшие от времени, необхватные березы по сторонам Великого Сибирского тракта, избы и дома под тесовыми крышами, вижу молодых родителей, братьев и сестер, друзей, вспоминаю до какого-то тончайшего умиления первые влюбленности, помню мальчишеские мечты умереть за Родину. Закрою глаза - черемуха цветет за околицей. Памятью слуха слышу слабый лепет лесных ручейков, шуршание лиловых колокольчиков, шум берез и переплеск осин, вижу и слышу трепещущего в синеве жаворонка, а ночью не вижу, но впиваюсь слухом в гремящего на всю округу соловья, жарким днем стрекочут кузнечики во ржи, а зимой заменяют их братья - запечные сверчки. Им помогает басовое гудение печной трубы, такое мирное, теплое, что снятся золотые караваи свежего хлеба. Летом счастье вечернего костра и немолчное хоровое пение лягушек, звон молотка, отбивающего певучее лезвие косы, теплым вечером шорох дождя по старой крыше сарая, еще сквозь сон пастушеский рожок, мычание стада, девичья песнь в прозрачной летней ночи, плеск рыбы в омуте под обрывом - все это была такая чистота и полнота звучания, что только классическая музыка, услышанная позднее, была ей равна. Но детство готовило и к восприятию живописи: на земле светилось дивное разноцветье и разнотравье, и надо было опасаться наступить то на солнышко ромашки, то на синенький василек, то на сплошное золотое цветение одуванчиков. Вызрев, легкие их семена летели на воду озер и серебрили ее. На уровне груди колыхалось золотое море колосьев, деревья вздымали яркую весной, светлую летом и желтеющую к осени листву, тихо опадающую на лесную тропинку. И русская зима, наверное, уже последняя в этом мире такая: в цвет молодой седины, с сияющими светло-голубыми пространствами, с легким занавесом снежной пыли, выбеляющим и без того белый притихший лес. И всегда-всегда высота разноцветного неба. И облака, белые на голубом. И тучи, серые на темном. Ликование, страх, почтение, восторг -все наполняло душу. Уже давно меня никуда не тянет, только на родину, в милую Вятку, и в Святую землю. Святая земля со мною в молитвах, в церкви, а родина... родина тоже близка. И если в своем родном селе, где родился, вырос, откуда ушел в армию, в Москву, бываю все-таки часто, то на родине отца и мамы не был очень давно. И однажды ночью, когда стиснуло сердце, понял: надо съездить. Испугался, что вскоре не смогу одолеть трудностей пути: поездов, автобусов, пересадок. Надо ехать, надо успеть. Туда, где был счастлив, где родились и росли давшие мне жизнь родители. Ведь и отцовская деревня Кизерь, и мамина Мелеть значили очень много для меня. Они раздвинули границы моего детства, соединили с родней, отогнали навсегда одиночество; в этих деревнях я чувствовал любовь к себе и отвечал на нее любовью. Нынче летом, выскочив на несколько дней в Вятку, я сорвался вдруг и кинулся на автовокзал, взял билет до Уржума, бывшего уездного, ныне районного города. А там надо было одолеть восемнадцать километров до родины отца, а оттуда ехать до Малмыжа, тоже райцентра, там переправиться через Вятку и добраться до родины матери. Все эти пространства я надеялся одолеть кавалерийским наскоком. Стояла жара. Она пришла после дождей, и ее сопровождало сильное парение от разогретой влажной земли. Срывались краткие грозы. Страшно сказать: я не был в Уржуме тридцать пять лет, а тогда приезжал, когда писал «Ямщицкую повесть». Это был мой поклон дедам-ямщикам, которые своими трудами нажили состояние, за что их большевики спровадили в Нарымс-кий край. Но и эта боль опять же давно улеглась, а состояние - двухэтажный каменный дом, выстроенный на огромную (десять дочерей, один сын) семью, хотелось навестить. Именно в этот дом я приезжал совсем мальчишкой к деду в то лето, когда у него гостила городская дочь, моя тетка, с детьми. Дедушке по возвращении из сибирской ссылки разрешили жить в крохотной комнате внизу, хотя дом стоял пустым, а городским гостям из милости выделили комнаты на втором этаже. В то лето, после девятого класса, я работал на комбайне помощником, а как раз пошли дожди, уборка остановилась, и я стал проситься навестить городскую родню. Отец одобрил мой порыв. Он как-то даже вдохновился: сел, на тетрадном листке начертил схему, как дойти от пристани на Вятке до его деревни. Вообще он был молчалив, мало говорил с нами, иногда даже забывал, кто из нас в какой класс перешел. Идет на сенокос, широко шагает, мы вприпрыжку за ним. Но о своем детстве говорил как о сказочном. Как они катались с гор на ледянках, какие были ярмарки, какие лошади в ночном, как неслась по Казанскому тракту почта («Царь с дороги - почта едет!»), какая была добрая бабушка Дарья, как его баловали его десять сестер. Отец договорился со знакомым шофером, который довез меня до пристани Аргыж; на ней я купил билет в четвертый класс парохода «Чуваш-республика». Ближе к ночи он показался из-за поворота, вскоре, гудя и дымя, причалил к мокрому дебаркадеру. На пароходе я был впервые в жизни. Всю ночь восторженно бродил по нему. Он казался огромным. Я был сельским и стеснительным, но мне ни разу не сказали, что куда-то нельзя входить, и я все смелее осваивал плывущее над водой пространство. Как шумно и трудолюбиво вращались деревянные колеса в кипящей воде, как расступалась вода и долго-долго журавлиным клином торопилась за нами. Подолгу стоял, и меня не выгоняли, в машинном отделении, смотрел, как взмывал и опускался громадный шатун, вращающий толстенный, залитый янтарным маслом стальной вал; именно на него по бокам были надеты старательные колеса. Мне очень хотелось помогать кочегару, черному, голому по пояс мужчине - уж я бы смог заталкивать в пылающую топку огромные поленья, -но опять же постеснялся. А ведь я уже знал устройство и трактора, и комбайна - но тут была такая неподступная громада! Мы шли против течения. Была светлая, прохладная ночь, но я даже и поспать нигде не приткнулся, хотя у теплой необхватной трубы было место. Стоял у влажных поручней, глядел то на близкий, то на отдаляющийся берег, на глинистые или песчаные берега, то травяные, то заросшие лесом, запрокидывал голову и смотрел на поворачивающиеся вместе с палубой звезды. Из трубы летел освещаемый изнутри искрами дым, и иногда при крутом завороте он обдавал палубу и приятно согревал. Часто то длинно, то коротко ревел пароходный гудок. На пристани Русский Турек, на рассвете, я выскочил и побежал, как объяснил мне отец, в гору. «На горе кладбище, с него увидишь Кизерь». Вот и оно. Тропинка, по которой бежал - именно бежал, - простегивала его посередине. Но и на кладбище не замедлил скорости, только взглядом выхватывал надписи на крестах и пирамидках. Частота моей фамилии на них меня поразила. То есть тут сплошь была родня. Я торопился на встречу с живой родней. Родня - великое слово! Да, родню нам дает судьба, друзей мы выбираем сами. Но, как говорила мама: «Свой своему поневоле друг». Вот это «поневоле» с годами превращается в щемящую необходимость помнить о родне, вызывает в душе неистребимое чувство древней кровной связи. И так защемит иногда сердце, что родни прежней остается все меньше и еще меньше ее нарождается. Дедушка спал. И хотя стояло лето, спал под тулупом. Я вошел тихонько, но он проснулся, зашевелился, сел и объяснил: «Согреться никак не могу». Городские гости, братенник и братенница, спали долго, но будить их ни я, ни дедушка не смели. Я бродил по двору. Вдруг я услышал девичий вскрик, шлепанье босых ножек по деревянным ступенькам лестницы, и на крыльцо выскочила, будто упала с небес, моя сестренница. В белом, кружевном по подолу и у горла платьице, и сама вся в светлых кудряшках вокруг личика. - Кузен! Ты знаешь, что ты мой кузен? Это по-французски. Ты какой язык учишь? Вообще у вас в селе преподают иностранный? Называй меня кузина, хорошо? Я сейчас пойду оденусь. - Ты же одета. - Да это же ночнушка! Ну ты смешной! А ты знаешь, что твой папа, - она так и сказала офранцуженно - папа, - твой папа был любимым братом моей мамы. А ты будешь моим любимым братом, хорошо? Ты согласен? - Она умчалась, опять прошлепав босичком по ступенькам. Спустилась тетя, вгляделась в меня и объявила, что я весь в их родство. Моя мама говорила, что сестры моего отца не очень-то ее любили, считая, что он мог бы сосватать не крестьянку, а «столбовую дворянку». «Он ведь техникум кончил, а это по тем временам было очень высоко. Интелего! А я что? Четыре класса, телятница. Но уж и телята у меня были! К ним бегом бегу, они мычат, радуются. Увозят их, я ревмя реву. Членом правления была. А он, он - лесничий. Меня тятя и мама ругали, что я его на «ты» называю. Это, говорят, по старым временам, ваше благородие, а ты: Коля, Коля». Интелего был! Вскоре мы стали завтракать. Таня была в темной юбочке и сиреневой кофточке. И туфельки на ней были с блестящими застежками. Вообще, она переодевалась постоянно. Дивно мне было это, я же привык видеть сестер и одноклассниц в одних и тех же нарядах. Конечно, никакой кузиной я не стал ее называть. Хоть и читывал уже французские романы, но стеснялся переходить на такой стиль отношений. Да и много ли нам было времени для общения: меня ждала работа на комбайне. Но эти счастливейшие два дня жизни на родине отца я вспоминал всю жизнь. Мы купались, ходили за ягодами, снова купались, уже с резиновой лодкой, которую они привезли с собою и которая в этих краях была невидалью. За околицей Кизери стоял комбайн, и я с гордостью перед городскими объяснял его устройство, показывал хедер, молотилку, копнитель, бункер. - А еще бывают цельношнековые, — важничал я. - Там центральный транспортер не забивает. А у нас - залезешь в травяную рожь, деки зажмет, и дергаешь из барабана траву по два часа. Братенник, не отставая, говорил, что хорошо знает паровозы, я же, стараясь произвести впечатление на Таню, говорил, что уже и пароход изучил. - А я вообще в математической школе, - отвечал братенник. - А я вырасту и буду петь Виолетту в «Травиате», - говорила Таня. - Будешь Жермоном? Ты ходишь во Дворец пионеров? - В сарай пионеров он ходит, - поддел братенник. Я решил не обижаться. - Да, в пионерах у нас был сарай - штаб. Мы в тимуровцев играли. Помогали старухам и тем, у кого отцов убили. Дрова пилили, кололи, огороды копали. - А много у вас таких? - Да все село. - А теперь ты комсомолец? - спросила Таня. - Ну да, мне же четырнадцать. - И мне четырнадцать. Но я пока не вступаю, я очень легкомысленная. - А я уж год в комсомоле, - похвастался братенник. - Мы в пионерах тоже были тимуровцами. Старушек через дорогу переводили.
|