Главная страница Случайная страница КАТЕГОРИИ: АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника |
И пушкинский проект из десяти названий
Среди рукописей Пушкина сохранился листок, на одной стороне которого расположен автограф стихотворения “Под небом голубым страны своей родной...”, датированный 29 июля 1862 года. Под стихотворением – запись, гласящая: “Усл.< ышал> о см.< ерти Ризнич> 25 < июля 1826 г.> о с.< мерти> Р.< ылеева, > П.< естеля, > М.< уравьева, > К.< аховского, > Б.< естужева>: 24 < июля 1826 г.>.”[340]. После того, как листок был сложен пополам, на обратной стороне появился список из десяти названий: Скупой Ромул и Рем Моцарт и Сальери Д.Жуан Иисус Беральд Савойский Павел I Влюбленный Бес Димитрий и Марина Курбский[341] С первого же взгляда очевидно, что этот перечень представляет собой обширнейшую творческую программу – тем более удивительно, что написано о нем чрезвычайно мало. О некоторых замыслах, вошедших в список, остались скупые заметки и воспоминания современников[342], лишь три из них стали предметом отдельных исследований. Это “Иисус”, о котором писал Ю.М. Лотман[343], “Беральд Савойский”, которому посвящена статья М.Ф. Мурьянова[344], и “Влюбленный бес”, к которому филологи обращались неоднократно[345]. Целиком же список был охарактеризован всего несколько раз. В самом начале сороковых годов о нем писали М.Б.Загорский и С.М.Бонди[346], пытаясь реконструировать сюжеты отдельных произведений и почти не задаваясь вопросом о том, связан ли список с неким целостным замыслом. Вопрос этот был поставлен лишь однажды – в 1984 г., в статье В.С.Листова, выдвинувшего гипотезу о том, что перечень десяти тем связан не с драматическим жанром, как это традиционно считалось[347], а с жанром устной новеллы, предназначенной для рассказа в гостиной и ориентированной на “Декамерон” Боккаччо (десять вечеров “Декамерона” соответствуют числу названий, вошедших в список)[348]. Эта остроумная и тонкая гипотеза может быть оспорена[349] – однако наша статья посвящена не проблеме жанра, а решению другой дилеммы: является ли пушкинский перечень некоей содержательной целостностью, или же он представляет собой набор разрозненных названий, не связанных между собой в смысловом отношении? В.С.Листов по этому поводу утверждает: “Истолкование списка <...> затруднено пестротой самих сюжетов; они совершенно не поддаются классификации”[350]. С этим мнением, очевидно, могли бы консолидироваться все писавшие о замысле десяти произведений, так как никто из них ни разу не проинтерпретировал его как содержательное единство. Тем не менее гипотетическое предположение о том, что объединяет десять сюжетов, может быть выдвинуто. Три произведения, означенные в списке: “Скупой”, “Д.Жуан”, “Моцарт и Сальери” – в 1830 г. реализовались в составе маленьких трагедий. Это дает определенные основания увидеть в интересующем нас замысле прообраз будущего цикла. Именно так пытался взглянуть на него Бонди. По его мнению, в маленьких трагедиях Пушкин дал углубленный анализ человеческих страстей, понимаемых в широком шекспировском смысле. Скупость, зависть, любовная страсть – вот центральные темы “Скупого”, “Моцарта и Сальери”, “Дон Жуана”. Но последовательно охарактеризовать остальные семь замыслов под этим углом зрения Бонди не удается. Лишь применительно к “Димитрию и Марине” оказывается возможным, сославшись на слова самого Пушкина, вычленить определенную страсть (бешеное честолюбие) как движущую силу сюжета. Думается, что сама по себе попытка Бонди соотнести список с маленькими трагедиями вполне справедлива, но содержательной общностью этих двух замыслов – реализованного и нереализованного – как кажется, должно выступать нечто совсем другое. Маленькие трагедии воплощают картины движения по культурным эпохам, взятым в их кризисных точках. В “Скупом рыцаре” изображен кризис средневекового сознания, в “Каменном госте” – кризис сознания возрожденческого, в “Пире во время чумы” – романтического. Предметом “драматических изучений”, предпринятых Пушкиным в маленьких трагедиях явилась, таким образом, история европейской культуры, переломные моменты европейской культуры, когда одна устоявшаяся картина мира, один способ устройства культурного космоса должен смениться другим[351]. Если под этим углом зрения взглянуть на перечень десяти сюжетов, откроется весьма последовательная и полная картина. “Ромул и Рем”. Сюжет связан с основанием Рима, это мифологическая точка, отмечающая финал Эллады и канун возникновения Римской империи, канун нового этапа европейской истории. “Иисус”. Начало христианства, канун новой эры. “Беральд Савойский”. Заглавный персонаж мифологический предок графа Гумберта Белая Рука, основателя древнейшей в Европе Савойской династии[352]. Сюжет, таким образом, связан с мифологической предысторией европейского династического правления. “Влюбленный бес”. Казалось бы, этот замысел, если судить о нем по записанной Титовым со слов Пушкина повести “Уединенный домик на Васильевском”, никак не ложится в предполагаемую схему. Но сохранился собственный пушкинский проект реализации замысла, и он начинается словами: “Москва в 1811 году”[353]. Это Москва накануне пожаров 1812 года, накануне Отечественной войны, послужившим новым этапом европеизации России, последним рубежом между XVIII и XIX столетием. Итак, семь сюжетов из десяти очевидно связаны с пограничной эпохой, с преддверием исторического перехода, с моментом готовящейся исторической трансформации. Оставшиеся три сюжета довольно легко поддаются аналогичной интерпретации, хотя в отличие от семи предыдущих случаев, она, конечно, будет носить гипотетический характер. “Павел I”. Как мы знаем из дневника Ф.Малевского, замысел должен был изображать “трагедию Павла” – вероятнее всего, драматические события, ознаменовавшие канун Александровской (пушкинской) эпохи. Здесь уместно напомнить и наблюдение Ю.М. Лотмана, писавшего, что XVIII век был для Пушкина “таким же великим “концом”, как и первый век нашей эры, завершением огромного исторического цикла”[354]. “Димитрий и Марина”. Это смутное время, предваряющее установление династии Романовых (вспомним трактовку Смуты как преддверия воцарения Михаила Романова в письме Пушкина к Чаадаеву от 19 октября 1836 г.). “Курбский”. Это, конечно, же не вымышленный герой “Бориса Годунова”, а оппонент царя Иоанна IV, чей мятеж был последним всплеском накануне установления московского абсолютизма. Заметим: весь замысел в целом, в каком бы жанре он ни реализовался, суть прежде всего замысел исторический. Как уже говорилось, список расположен на обратной стороне листка с зашифрованными записями о смерти Ризнич и смерти декабристов, о которых Пушкин узнал в июле 1826 г. Тем же летом он получил известие еще об одной смерти: 22 мая 1826 г. скончался Карамзин. В свете этого события исторический замысел Пушкина обретает особую значимость. Быть может, он открывает первую страницу посмертных отношений Пушкина с Карамзиным – как известно, наследование историографу составляло для Пушкина одну из важнейших и очень сложных проблем[355]. Если данное предположение верно, в проекте из десяти названий может быть усмотрен специфически концептуальный подход к истории. В отличие от Карамзина, посвятившего себя русской истории, Пушкин вынашивает единый замысел, в котором русская история погружена в единый контекст с историей европейской, взятой в самом широком охвате: с момента основания Рима до 1811 года, т.е. в точности по формуле “Евгения Онегина” – “От Ромула до наших дней” (VI, 8). Замысел предполагает не широкое эпическое полотно, предъявляющее непрерывное разворачивание событий, а высвечивание некоторых дискретных точек, выбранных далеко не случайным образом. Это ключевые, поворотные, порождающие точки, в которых происходит завязка будущих событий истории культуры. Обратим внимание на еще одну особенность избранных сюжетов. Материал собственно исторический (“Димитрий и Марина”, “Курбский”) соположен здесь с материалом легендарно-мифологическим (“Ромул и Рем”, “Беральд Савойский”), литературно-архетипическим (“Скупой”, “Дон Жуан”, “Влюбленный бес”), конкретно биографическим, почерпнутым из области слухов (“Моцарт и Сальери”, в какой-то мере – “Павел I”) и, наконец, относящимся к области священной истории (“Иисус”). Евангелие, миф, легенда, молва и слух выступают такими же ипостасями истории, как непосредственно исторические факты. Собственно, это возведение истории в статус предания, запечатлевающего не документальный факт, но сокровенный смысл происходящего, распознаваемый через художественное постижение предлагаемых обстоятельств. Проект из десяти названий дает полное представление о позиции Пушкина в актуальной для начала 1830-х годов дискуссии о том, обладает ли русская история достаточным для литературного воплощения сюжетным потенциалом[356]. Думается, не менее важная особенность замысла связана с ярко выраженным персоналистическим подходом к истории. Каждое заглавие выдвигает на первый план некую личность, само имя которой содержит потенциал исторического события. Единственный случай когда этот принцип не вполне очевиден – “Влюбленный бес”. Но если учесть хронологический параметр действия – 1811 год – и посмотреть на прозаические наброски Пушкина, станет ясно, что его до чрезвычайности занимал именно личностный типаж, точнее, противопоставление личностных типажей, исторически связанных, условно связанных, условно говоря, с допожарной или послепожарной Москвой, т.е. укорененных в XVII веке и принадлежащих уже XIX столетию (этот поиск завершится созданием “Пиковой дамы). Существенно, что каждый раз Пушкин выбирает личность отнюдь не среднестатистическую, не типового представителя эпохи, а человека, выламывающегося из представлений о норме, разрушающего стереотип. Таковы все присутствующие в списке будущие герои маленьких трагедий. Таковы выкормыши волчицы Ромул и Рем, как и все легендарные основатели городов, обладающие статусом культурных героев. Разумеется, таков Иисус. Таков Беральд Савойский – персонаж, наделенный чертами легендарных же Тристана и Зигфрида[357]. Таков Павел I, о котором Пушкин в 1822 г. писал: его царствование “доказывает одно: что и в просвещенные времена могут родится Калигулы” (XI, 17). Таков инфернальный влюбленный бес. Таковы, как это видно из истории, и из истории, и из “Бориса Годунова”, Димитрий и Марина. Таков Курбский, инородность которого на общем фоне эпохи подчеркнута Пушкиным в черновом варианте “< Письма к издателю Московского Вестника> ”: “летопись озлобленного Иоаннова изгнанника одна носит на себе [чужд< ое> ] клеймо” (XI, 340). Выпадающая из всех представлений о норме личность, стоящая в поворотной точке истории и осуществляющая ее поворотный ход. История как цепь деяний подобных личностей. История, постигаемая через соприкосновение с теми ключевыми ее точками, в которых происходит яркая вспышка и трансформация устоявшегося на какое-то время порядка вещей. Проект из десяти названий настолько ясно указывает на то, какова была для Пушкина пресловутая роль личности в истории, что об этом не стоит долго рассуждать. Интереснее другое. Тип истории, который вырисовывается здесь, имеет, как кажется, свой прообраз. Вспомним Авраама, отвергшего веру своих отцов, Иакова, боровшегося с Богом, моавитянку Руфь, вопреки обычаю не вернувшуюся к своему народу и своим богам, а вместо того добившуюся брака с иудеем Воозом, и т.д. и т.д. Этот ряд завершится Иисусом, установителем новой, небывалой, неслыханной нормы. В определенном, далеко не исчерпывающем, разумеется, ракурсе библейская история – это история тех, через кого кардинально обновляются отношения человека с Богом и вследствие этого – обновляется мир. Заметим, что все они связаны между собою – но не прямой последовательной связью, а связью наследственной, передаваемой из рода в род. Небывалый поступок Руфи нужен был, чтобы родился на свет царь Давид, ибо вступив в брак с Воозом, Руфь оказалась прабабкой Давида. К царю же Давиду, как известно, возводится родословие Иисуса. Библия постоянно фиксирует родословные списки, возвращается к ним вновь и вновь. К значению для Пушкина этого генеалогического принципа мы еще вернемся. А пока подчеркнем, что соотнесение истории и Библии – параллель ни в коем случае не произвольная. “Историю государства Российского” Карамзин открывал словами: “История в некотором смысле есть священная книга народов: главная, необходимая; зеркало из бытия и деятельности; скрижаль откровений и правил; завет предков к потомству”[358]. Фраза эта была памятна Пушкину: “Библия для христианина то же, что история для народа. Этой фразой (наоборот) начиналось прежде предисловие Ист.< ории> Кар.< амзина>. при мне он ее и переменил” (письмо к брату от 4 декабря 1824 г. — XIII, 127). Такое понимание истории свойственно было и русскому летописанию. Повесть временных лет открывалась предысторией Русской земли, отправной точкой которой явилось разделение земли между сыновьями Ноя. Резюмируя вводную часть, летописец по образцу греческой хроники выделяет ключевые точки мировой истории, чтобы встроить в нее начальную точку русской истории: “От Адама до потопа лет 2242; а от потопа до Аврама лет 1000 и 82; а от Аврама до исхоженья Моисеева лет 430; а от исхожениа Моисеева до Давида лет 600 и 1; а от плененья до Олександра лет 318; а от Олександра до рождества Христова лет 333; а от христова рождества до Коньстантина лет 318; от Костянтина же до Михаила <...> лет 542. А от первого лета Михаилова до первого лета Олгова, рускаго князя, лет 29...”[359] прототип этого построения очевиден: именно так резюмировано родословие Иисуса Христа в Евангелии: “Итак, всех родов от Авраама до Давида четырнадцать родов, и от Давида до переселения в Вавилон четырнадцать родов; и от переселения в Вавилон до Христа четырнадцать родов” (Мф 1, 17). Подобного рода перечни в высшей степени выразительны – прежде всего своей избирательностью. Из несметного числа событий мировой истории выбирается несколько – важнейших, ключевых, поворотных и порождающих, из глубины веков ведущих к тому настоящему, современником которого является автор истории, описывающей генезис этого настоящего. Думается, что типологически близкую к нам природу имеет и пушкинский перечень десяти исторических сюжетов, охватывающих период от основания Рима до преддверия пушкинской эпохи. Интерес Пушкина к собственному родословию общеизвестен. Вероятно, в нем было нечто гораздо большее, чем уважение к памяти предков, нечто связанное с опытом исторического самопознания. “Медный всадник” – недвусмысленное свидетельство тому, что, по Пушкину, человек забывший свое родословие, свою генеалогию (а именно таков “Евгений бедный”), не способен на равных участвовать в исторической коллизии, обречен быть жертвой ее. Но та включенность в родословие, о которой здесь идет речь, требовала не только исторических знаний – она требовала исторического самоопределения, и “История” Карамзина, обрывавшаяся задолго до современности и не касавшаяся европейских событий, для такого самоопределения оказывалась недостаточной. А потому Пушкин разрабатывал собственный проект грандиозного исторического полотна, удовлетворяющего этим задачам. Грандиозного не в смысле пространности предполагаемого к написанию текста, но в смысле исчерпывающего охвата собственной культурной генеалогии, культурно-исторического генезиса современности, восходящего к доевангельским временам. Эта цель могла быть достигнута самыми лаконичными средствами: выбором ключевых исторических точек и стоящих в них ключевых фигур, являющихся по отношению к истории культурными героями, а по отношению к автору – культурными предками. История, понятая как родословие, – родословие культурных героев – предполагает особый тип причинности, особую природу причинно-следственных связей, складывающихся не по законам детерминизма, а по законам сюжетообразования и сюжетосложения. Мировая история предстает в этом случае не последовательностью фактов, упорядоченных в соответствии с той, иной или третьей системой, а грандиозным единым сюжетом, предъявляемым фрагментарно, но связанным сквозной генетической связью. Ибо культурные герои, рождающиеся и действующие в отдаленных точках истории, связаны между собой неким глубинным сюжетом, очередной виток которого может продолжить содеянное несколько столетий тому назад. Именно так построены маленькие трагедии, где реализован принцип исторической преемственности конфликта. Проект из десяти названий, конечно, нельзя рассматривать как исчерпывающе решенную Пушкиным задачу по различению, выделению ключевых порождающих моментов истории. Разумеется, этот список фиксирует только приступ к решению такой задачи. Но если охватить взглядом всю совокупность неосуществленных исторических замыслов Пушкина, включающую и “< Сцены из рыцарских времен> ”, и наброски драмы о сыне палача, и план “< Папессы Иоанны> ”, и прозаические наброски типа “Цезарь путешествовал...”, и соответствующие стихотворные сюжеты, откроется обширнейшая картина постбиблейской европейской истории – не документальной, но схваченной в ее узловых коллизиях, в ее архетипах, изучением которых Пушкин занимался все последнее десятилетие своей жизни. Эта история не случайно названа здесь постбиблейской – совокупность пушкинских замыслов на исторические темы, будучи реализованной, предстала бы как новое предание, как предание Нового времени, отличное и от исторических летописаний типа истории Пугачева, и от художественных произведений типа “Капитанской дочки”. Думается, Пушкин не дерзал воплотить это предание как таковое. Он работал с его фрагментами, с его зернами. Но это была колоссальная задача для художественного сознания секуляризированной культуры. И она все еще остается неосуществленной.
|