Главная страница Случайная страница КАТЕГОРИИ: АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника |
Октября 15 дня 1910 года 6 страница
Везли нас в плотно закрытых товарных вагонах, оборудованных широкими нарами. Два раза в день нам давали еду. Это, в основном баланда из дробленого гороха и сои, сдобренная поджаренной мукой. И, кроме того, по кусочку эрзац хлеба. Кормежка вполне сносная. Дело в том, что мы, до передачи лагерному начальству, находились на госпитальном довольствии. Время, принятия пищи и ее порядок, соблюдались неукоснительно. Будь то какой-то населенный пункт, станционный разъезд или открытое поле, наш поезд с огромными красными крестами на крышах вагонов останавливался. Створы вагонного проема снаружи раздвигали люди в железнодорожной форме, сопровождаемые вооруженными немецкими солдатами, с овчарками на ременных поводках. Подъезжала полевая кухня. Солдат в пилотке и, наброшенном на плечи, белом халате, открывал бак с дымящимся варевом. Костлявый ефрейтор, взгромоздившись рядом с раздатчиком, доставал тетрадь и громко выкрикивал номера военнопленных. Каждый из тех, кого назвали, подходил к проему, протягивал котелок, в который раздатчик наливал похлебку и сверху клал ломтик хлеба. Таким образом, предотвращалась толчея и неразбериха. Раздав пищу, солдаты закрывали проем и мы отправлялись дальше. Отхожее место было оборудовано в заднем правом углу вагона по ходу поезда. Небольшое отверстие в полу, обитое жестью и отгороженное с одной стороны невысокой перегородкой. Была середина мая. Солнце грело во всю. Даже ночью в вагоне было тепло. Днем, глядя в редкие щелки между досок, можно было судить о том, по чьей территории мы проезжаем. Вон оно – только пепел и щебень от городов и деревень. Сгоревшие полуторки, разбитые танки, покореженные артустановки. В большей части с красными звездами. Но и фашистской техники уничтожено немало. Наша это земля – Советская. Здесь видно дрались за каждую пядь родной земли, за каждый дом, за каждый колодец. Вот поезд прогрохотал по большому мосту. И вскоре начались непривычные для меня пейзажи. Аккуратные кирпичные домики под черепичной крышей. Остроконечные шпили старинных костелов. Многие здания разрушены бомбежкой. Это уже Запад. Это Польша. Часа через два поезд остановился на небольшой станции. Был полдень. Двери теплушки открылись и в глаза ударили яркие снопы солнечного света. Прямо за кирпичными строениями станции и дальше вдоль дороги тянулись, будто засыпанные бледно-розовым снегом, яблоневые сады. Запах этих божественных цветов густым дурманящим потоком разливался над землей. Он сладостно обволакивал сознание, возбуждая воспоминания о далеком детстве, о своей, вечно грязной и нищей, но горячо любимой и неповторимой Верхней Хаве, где родился и вырос, и откуда пошел защищать великую Родину. Там остались родные. Милая сердцу Верочка, отец с матерью, брат. Что с ними? Что с Верхней Хавой? Что со всей Россией? Ахтунг! - Раздался зычный голос высокого немца с тонкими чертами выбритого лица, в безупречно чистой и отутюженной форме, сияющих высоких сапогах, со стеком в руках. Судя по фуражке с высокой тульей, это был офицер. В их званиях я пока разбирался с трудом. В госпитале они большей частью были в белых халатах поверх мундиров. Рядом с офицером стоял переводчик. - Внимание, - громко произнес переводчик. - Господин майор говорит, что вы прибыли в его распоряжение и будете оказывать ему помощь в строительстве железнодорожной ветки. Это обыкновенная мирная работа, которой большинство из вас занимались до того, как надели военную форму и подняли зловещую руку против великого фюрера. Добросовестный труд поможет многим из вас осознать пагубность былых заблуждений и постараться искупить свою вину перед Вермахтом. К тем же, кто не станет добросовестно исполнять установленного распорядка в местах коллективного проживания, будут применяться меры воспитательного воздействия, вплоть до смертной казни. Таковы правила войны. Но, я думаю, до этого дело не дойдет. Жизнь дороже самой заманчивой идеи. А сейчас, по одному, бегом в машины. Сквозь шеренги охранников с лающими овчарками, мы побежали к, стоящим напротив состава, грузовикам, с накрытыми брезентом кузовами. Я ковылял на своих крюках, вызывая всеобщий хохот конвоиров. Рядом со мной бежал небольшого роста паренек лет двадцати, азиатской наружности. Он припадал на левую ногу и, морщась от боли, придерживал правой рукой, перевязанное окровавленными бинтами, левое плечо. Бежать ему становилось все тяжелее, и он начал отставать. «Шнель, шнель» - закричал конвоир и ударил парня прикладом винтовки в спину. Раненый зашатался, но я успел его подхватить и, хотя сам ощущал сильную боль в ногах, сумел дотащить его до грузовика и помог взобраться в кузов. - Спасибо тебе, друг, - сквозь слезы проговорил парень - Насыр меня зовут. Узбек я. И он протянул мне руку. - Но многие, с кем я служил, и с кем в плен попал, кличут меня Урюк. - А Урюк почему? - удивился я. - Урюк это, знаешь, абрикос такой сушеный с косточкой. Вот кто-то обозвал, а оно, новое имя, и прилипло ко мне. Да, я не обижаюсь. Даже нравится. И ты меня можешь так звать. - Ну, да ладно, Урюк, так Урюк, - говорю ему. А меня зовут Николаем. Лагерь состоял из квадратных зон, обнесенных рядами колючей проволоки, с самостоятельной структурой охраны и жизнеобеспечения. Кроме того, все эти зоны объединялись общим периметром, состоящим из трех линий ограды по три ряда колючей проволоки трехметровой высоты. В каждой зоне стояло несколько приземистых одноэтажных бараков, похожих на коровники. По периметру - вышки с пулеметчиками, а между линиями ограды - сдвоенные патрули с собаками. Прибывших пленных построили на плацу, дали команду сложить пожитки в одну кучу. Потом стали сортировать по национальностям. Тут были пленные и поляки, и югославы, и болгары, и французы. По пути ведь на каждой станции пополнялся эшелон. Советских военнопленных поместили в отдельный барак. Сначала нас повели в баню. Одежду у всех отобрали и выдали каждому полосатую форму с номером на груди, такую же шапочку и башмаки на деревянной подошве. Немцы на каждого пленного заводили личное дело. Туда заносили все данные, начиная от роста, цвета глаз, волос и места жительства. На вопрос о профессии, я ответил – парикмахер. О, гут, гут, - заулыбался фриц, довольно неплохо говоривший по-русски.- А ну-ка покажи, как ты умеешь стричь. Он что-то сказал солдату, тот, куда - то сбегал и вскоре вернулся с небольшой коричневой коробкой. Поставил ее на стол. Офицер открыл коробку, достал никелированную ручную машинку и протянул мне. -Постриги-ка вот этого чумазого. Он показал польцем в сторону Урюка. Солдат поставил перед столом табуретку и жестом пригласил Урюка сесть. Тот с опаской, поглядывая то на офицера, то на меня, осторожно присел на краешек. Я взял машинку. Инструмент, конечно, превосходный. Таким работать одно удовольствие. Обмотав шею Урюка протянутой немцем куском материи, я принялся за дело. Я понимал, что если покажу сейчас класс парикмахерского искусства, могу остаться живым. Если нет, то со своими ногами, негодными для тяжелой физической работы я буду немцам не нужен, и они меня просто расстреляют. И я показал класс. Когда стрижка закончилась, фашист, скорчив удивленную гримасу, качал головой. - Очень хорошо. Очень хорошо, – повторил он. - Ну, а как ты с бритвой можешь упраляться? - спросил он, достав из коробки сверкающее лезвие опасной бритвы с перламутровой ручкой. Принесли помазок, мыло и кружку с водой. Намыливая лицо Урюка, я тихонько прошептал: - Не шевелись, не дергайся и ничего не бойся. Все будет как надо. Я работал, как в цирке, на публику. Нарочно сильно крутил лезвием и ударял им по горлу так, что, казалось, сейчас перережу глотку бедняге. Надзиратели, наблюдавшие за происходящим, пооткрывали рты от изумления. Офицер в волнении привставал со стула. Но, вытерев бритву о салфетку на согнутой руке, я с такой же яростью и быстротой продолжал прохаживаться по лицу Урюка, не оставляя на его коже ни единой царапинки. Когда я закончил бритье и вытер лицо и шею, не помнящего себя от страха «клиента», толпа одобрительно загудела. Офицер достал из кармана большой носовой платок и промокнул свой высокий, вспотевший от напряжения лоб. Так я стал лагерным парикмахером. Обслуживал в основном немцев. Лагерь расширялся. Строились новые бараки. Железнодорожную ветку прокладывали к небольшой возвышенности, на которой, словно монументальное надгробие над могильным холмом, простиралось серое здание крематория. Заключенные работали по шестнадцать часов в день, выравнивая грунт, укладывая шпалы, трамбуя щебень, таская рельсы, укрепляя насыпь. Кормежка становилась все скуднее. Многие были не в силах выполнять установленную норму труда. Тех, на ком останавливала свой взгляд выбраковочная команда, ждала газовая камера. Урюк совсем обессилел, хотя я тайком подкармливал его теми продуктами, которыми меня одаривали за стрижку и бритье лагерного начальства. Иногда фашисты устраивали развлечения с моим участием для приезжавших гостей – итальянцев или венгров. Те выставляли своего парикмахера и сажали перед ним немца или итальянца. А мне давали сразу двоих заключенных. Задача была, кто быстрее и чище побреет, не нанеся повреждений. И я всегда успевал обогнать соперника, побрив за это время двоих. Чем вызывал всеобщий восторг. Однажды, когда прошло очередное состязание, я обратился к оберлейтенанту, начальнику хозяйственного подразделения, в котором я числился, и попросил дать мне в помощники Урюка. Объяснил я это тем, что выполнять профессиональные обязанности и обрабатывать инструменты, стирать и гладить салфетки, таскать раскладной парусиновый стул одному мне очень тяжело. А привлекать для этой цели благородных солдат Вермахта просто неприлично. Кнут Штауберг, так звали моего начальника, долго ругал меня, обзывал свиньей и бездельником, но через два дня ко мне в помощники приставили Урюка. А работы и вправду было очень много. Хотя парикмахеров немцы имели достаточно, однако классных специалистов среди них, видать, не находилось. Многих лагерных начальников приходилось обслуживать нам с Урюком. Нередко заключенные плевались нам вслед, да и в глаза высказывали оскорбления, называя фашистскими прихвостнями. А что я должен был идти с кувалдой на узкоколейку? Я даже и захотел бы, да не дошел. А жить ведь всем хочется. Я ведь никого не предавал. Наоборот. Со мной в хороших отношениях был Семен Карновец, один из руководителей лагерного подполья. Майор авиации. Его сбили под Варшавой еще в августе сорок первого. Он прошел все муки ада в гестаповских застенках. Но не сломался. В концлагере он сколотил вокруг себя ядро таких же, как он сильных и мужественных ребят. Я ни в какие организации не вступал, но, чем мог, помогал им. Для работы мне выдавали немного йода, спирта, одеколона, салфетки, вату. Все это я экономил на фашистских физиономиях, разбавляя во много раз спирт и одеколон. Что собиралось у меня, я тайком передавал Семену, а тот использовал для лечения больных товарищей. Иногда у меня была возможность поделиться с ними кое-какими продуктишками. Конечно, моя помощь была мизерной по сравнению с той, которую оказывал врач, пленный поволжский немец Карл Фогель. Рискуя жизнью, он передавал подпольщикам бинты, медикаменты, продукты питания и умело осуществлял связь через доверенных лиц с польскими партизанами. В феврале 1943 года в лагере еще больше ужесточились порядки. Заключенных избивали резиновыми дубинками совершенно безо всяких причин. Дважды в день на плацу устраивались переклички, которые длились по полтора-два часа. Многие, совершенно обессилевшие от голода, холода и непосильного труда, заключенные падали в обморок. Их тут же пристреливали подоспевшие эсэсовцы. Зверства фашистов были просто чудовищны. Крематорий дымился день и ночь. Со мной и Урюком тоже стали обращаться грубо, порой вместо благодарности за стрижку плевали прямо в лицо. Я не понимал, что происходит. Ситуацию прояснил Карновец. Через Фогеля он тайно получил от партизан газету «Правда». Там описывалась победа советских войск под Сталинградом и пленение фельдмаршала Паулюса вместе с шестой немецкой армией. Теперь все понятно. Ну, ради такого известия можно и плевок перетерпеть. Но вот один случай помог опять нам с Урюком восстановить былое к себе отношение. Как-то наш лагерь должен был посетить сам генерал - губернатор Польши Ганс Франк. Два дня все узники приводили в порядок территорию лагеря. Немцы готовили парадные мундиры. Утром в воскресенье меня с Урюком повели в лагерное управление. Минут двадцать мы сидели в коридоре на высоких деревянных стульях обитых зеленым сукном. Потом дверь открылась и вышедший из помещения старший лейтенант- эсэсовец небрежно махнул рукой: – «Битте». Сопровождавшие нас солдаты остались в коридоре, а эсэсовец провел нас в комнату отдыха начальника лагеря. В хорошо обставленной комнате, на мягком диване развалился довольно полный, лысоватый шатен лет пятидесяти, с оплывшим лицом и синеватыми мешками под глазами. Брови густые, мохнатые, торчком в разные стороны. На нем была шелковая майка голубоватого цвета и синие форменные бриджи на подтяжках. Обут в серые тапочки на босу ногу. Производил он впечатление человека неопрятного, ленивого и пьющего. Что весьма не характерно для немца такого уровня. Это был начальник лагеря Курт Клаузвиц. Человек весьма неуравновешенный и непредсказуемый. Он то впадал в меланхолию и долго, задумчиво, бродил по территории лагеря, не обращая ни на кого внимания. То в ярости набрасывался на первого встречного, громко крича, грязно ругаясь и топая ногами. А, порй, когда он принимал излишнюю дозу шнапса, на него находила какая – то дикая сентиментальность. Среди ночи он вдруг требовал поднимать заключенных того или иного барака. Их строили в две шеренги и Курт, прохаживаясь между ними, душевно беседовал с изможденными людьми. Переводчиком в этих случаях он брал Карла Фогеля - тихого лагерного врача, пленного советского хирурга, выходца из поволжских немцев. - Друзья мои, - обращался пьяный начальник лагеря к заключенным, едва стоявшим на ногах от голода и усталости. Трудно передать словами те чувства любви и сострадания, которые переполняют мое сердце. Ведь вы для меня как родные дети. Вы частица моей жизни. За вас я несу ответственность перед Богом. Но, в первую очередь, перед великим фюрером. Вы видите, что даже ночью я не могу уснуть, не повидавшись с вами, не пожелав вам прекрасного настроения и счастливых снов. Уходя в безмятежную прелесть ночи, вы должны запечатлеть в своем сознании частицу великого, нравственного достояния всего человечества. Я убежден, кто не читал Иоганна Вольфгана Гете, тот не может считаться полноценным человеком. А вы его не читали. И, поэтому, я принял на себя трудную, но священную миссию - сделать вас людьми. Сто пятьдесят лет назад великий поэт и мыслитель именно вам посвятил вот эти строки. И Курт, прижав левую руку к груди, а правую подняв вверх, глядя в дощатый потолок барака, с упоением декламировал строки из сочинений Гете:
Полно петь слезу глотая, Будто ночь длинна, скучна! Нет, красотки, тьма ночная Для веселья создана.
День лишь радости уводит. Кто же будет рад ему? Он хорош, когда уходит. В остальном он ни к чему.
Пусть же всех кто днем скучали, Утешает мысль одна. Если полон день печали, То веселья ночь полна.
День ваш был занят трудами на благо великой Германии, – закончив читать стихи, продолжал пьяно всхлипывать Курт. – Поэтому, я не решился отрывать вас от священного процесса созидания. А сейчас я не могу отказать себе в удовольствии обогатить ваш скудный ум частицей величайшей в мире германской культуры. Если бы я с вами начал заниматься этим лет десять назад, у вас не возникло бы и мысли поднять руку против солдат третьего Рейха. Но вам не повезло встретиться со мной раньше. Поэтому, мне приходится теперь наверстывать упущенное вами время. Поговорив с заключенными минут сорок, Курт, нередко, оборвав беседу на полуслове, круто поворачивался на месте и быстрыми шагами выходил из барака. Следом за ним спешила свита. Заключенные расползались по своим местам, обрадованные тем, что беседа с начальником лагеря, хотя и значительно сократила время отдыха, все же обошлась без издевательств над ними. Бывали случаи, когда во время подобных бесед на Курта находило настоящее безумие и он, вдруг, начинал избивать бамбуковой палкой стоящих перед ним беспомощных и беззащитных пленников. И горе тому из заключенных, кто пытался увернуться или защититься от его ударов. Беднягу хватали надзиратели и выволакивали на улицу. Там раздавались короткие, резкие щелчки выстрелов и на этом приобщение к великой германской культуре на сегодняшний день заканчивалось. Карл Фогель, с которым мы в лагере поддерживали приятельские ношения, однажды поведал мне о судьбе начальника лагеря. Его он лечил и частенько приводил в себя после очередной попойки. В пьном откровении Курт сетовал на собственную судьбу, раскрывая личные тайны своему собеседнику. Измученная душа стремилась выссказаться и ждала утешения и поддержки со стороны близкого человека. Но друзей у него не было, а сослуживцам он не доверял, потому - как опасался, что те могли использовать услышанное ему во вред. А пленного врача чего бояться. Не пойдет же тот докладывать в лагерное управление о подробностях интимной жизни их начальника, понимая, что его как доносчика может ожидать только мучительная смерть. Фогель внимательно слушал Клаузвица, сочуственно кивая головой и, поддакивая, что, несомненно, нравилось штурмбанфюреру. Так уж устроен человек. Не может он вечно хранить тайну. Особенно ту, которая камнем тяжелым давит на сердце и постоянно ждет высвобождения. И она - эта тайна, мучит ее носителя до тех пор, пока оный не избавляется от нее. Не зря ведь, бытует такое поверье, что всякое тайное когда-то становится явным. Одни владеют тайнами и скрывают их, другие охраняют их от пропажи, третьи ищут эти тайны, чтобы раскрыть их и воспользоваться ими ради своей корысти. А иные сами их выбалтывают, чтобы хоть как - то облегчить душу от гнетущих мыслей. Эти ощущения и побуждали Курта к откровению. Начальник концентрационного лагеря Курт Клаузвиц, доктор философии, был земляком и однокашником Адольфа Гитлера, в то время еще Шикльгрубера. Они были одногодки. Когда Шикльгрубер служил писарем в кайзеровской армии в звании ефрейтора, Курт постигал премудрости философии в Кельнском университете и считался одним из самых перспективных студентов. Он никогда не вспоминал об Адольфе. Его не интересовала судьба своего бывшего товарища по школьному классу. У Курта был свой круг общения, свои друзья, свои интересы. Курт и понятия не имел о том, что Шикльгрубер, ставший уже Гитлером, в 1921 году возглавил фашистскую национал-социалистическую партию Германии. Лишь в 1933 году, когда Гитлер стал рейхканцлером Германии, Курт понял, что Адольф серьезно обошел его на жизненных виражах. Как ни сильна была пропаганда заманчивых перспектив для германского народа, Курт считал Гитлера ничтожеством, выскочкой и авантюристом. Как опытный ученый он понимал, что идеи мирового господства не могут привести человечество к обустройству добропорядочного общества на всей земле. Как не получилось это у македонцев, древних римлян, великих франков, монголов и иных завоевателей. Но привлекало Курта в этой несбыточной афере – стремление Гитлера к уничтожению славянской расы. Да, это действительно недочеловеки, это просто человеческие особи. Они не имеют права жить на свете и производить себе подобных. Курт ненавидел славян всем своим существом. И этому была веская причина. Курт Клаузвиц женился поздно. В 1934 году, будучи профессором Кельнского университета, у него завязался роман с двадцатидвухлетней студенткой философского факультета красавицей Гертрудой Фраунгов. Курт всегда выглядел элегантно. Носил дорогие костюмы, пользовался французскими духами, умел красиво говорить и неподражаемо ухаживать за дамой. В конце концов, нечаянное знакомство, перешедшее в дружбу, выросло в большую любовь. Курт никогда не ощущал себя таким счастливым. Походы в театр, поездки на яхте, путешествие в Альпы усиливали привязанность влюбленных друг к другу. Весной 1935 года они поженились. На шикарно организованной свадьбе в университете присутствовал сам Йозеф Геббельс, давний друг семьи Гертруды. До самого утра не смолкали звуки оркестра, а небо озарялось бесчисленными фейерверками. Служанка Клара распахнула перед новобрачными двери в профессорскую спальню. Огромная, орехового дерева, кровать с кучей подушек и немыслимой белизны покрывалом, нежно освещалась небольшим настенным светильником. Прикрыв за молодыми супругами дверь, Клара на цыпочках вышла в коридор. Гертруда, обворожительно улыбаясь, стала медленно раздеваться. Боже мой, как она хороша. Вьющиеся белокурые волосы серпантином рассыпались по покатым плечам и почти прикрывали девичьи груди с темными пульками упругих сосков. Курт не мог отвести глаз от стройной, пышущей здоровьем, свежестью и полыхающей страстью своей молодой жены. Дрожащими от волнения руками, Курт стал расстегивать пуговицы на своей рубашке. Но пальцы не слушались, и от этого он еще больше волновался. Гертруда, подошла к нему вплотную, нежно поцеловала в губы и тихо прошептала. - Не надо, милый, я сама.- И она ловко расстегнула пуговицы, сняла с него рубашку, брюки и нижнее белье. Когда он остался нагишом, Гертруда шмыгнула под покрывало, и, накрывшись с головой, пропищала – Иди скорей, я готова. Курт откинул покрывало и ринулся на свою возлюбленную. Он ласкал ее тело, целовал губы, гладил волосы, приводя девушку в неописуемый экстаз. Но дальше этого дело не продвинулось. Как ни старался Курт, как ни пыталась ему помочь молодая жена, брачная ночь принесла им только душевные страдания и опустошенность. В следующий раз произошло то же самое. Гертруда успокаивала мужа как могла. Она старалась придумывать самые необычные ласки, но все было тщетно. Курт так сильно любил Гертруду, что не мог ей признаться в том, что он импотент. Еще в далеком детстве он переболел свинкой. Несвоевременное обращение к врачу и недостаточно квалифицированное лечение повлекло за собой серьезные осложнения. К женщинам у Курта отношения были прохладные, потому до сорока с лишним лет он и не был женат. Но к Гертруде у него была настоящая любовь. Он боялся ее потерять. Он надеялся, что с такой красивой женщиной у него все получиться. Просто не может не получиться. И он сделал ей предложение. Через неделю Гертруда очень спокойно и настойчиво предложила Курту пойти к врачу. И вот вместе они сидят в кабинете специалиста. Широкоплечий блондин со слегка вьющейся густой шевелюрой, голубоглазый с прямым носом и слегка выступающим квадратным подбородком. Он очень походил на чистокровного арийца с нацистского плаката. Это врач сексопатолог тридцатидвухлетний Карл Войтович, немец белорусского происхождения. Его родители, довольно зажиточные землевладельцы, бежали в Германию от большевистской расправы из Гомеля в конце двадцатых годов, прихватив с собой приличный капитал. Осели в Магдебурге и организовали собственное швейное производство. С приходом к власти Гитлера, партию которого они поддерживали финансами, Войтовичи стали регулярно получать заказы на пошив военного обмундирования. Бизнес процветал. Доходы росли. Сын Карл получил медицинское образование и успешно работал врачом частной практики в Кельне. Он внимательно выслушал Курта и Гертруду, понимающе кивая головой. Попросил выйти на минуту Гертруду. Осмотрел пациента. Тот все поведал о своем недуге. Провожая Курта в коридоре, он, слегка поклонившись, сказал Гертруде: «Думаю, что в течение месяца все наладиться. Вас я попрошу зайти ко мне послезавтра. Я приготовлю мази и микстуру». Гертруда пришла в назначенное время, и Карл откровенно сказал ей, что муж является неизлечимым импотентом. А лекарство он прописывает лишь для того, чтобы удержать его от депрессии. Гертруда разрыдалась и прильнула к груди этого высокого, красивого и сильного врача. Он нежно гладил ее светлые волосы. Она подняла голову, посмотрела в его голубые глаза и в отчаянии спросила: - Что ж, мне так и не суждено стать женщиной? - Ну, почему же, – серьезно сказал доктор. – Этого мы не допустим. Он подхватил, растерявшуюся Гертруду на руки и, зайдя с ней в процедурный кабинет, положил ее на топчан. Возвратившись подвечер домой, Гертруда, весело щебеча, покормила Курта, оказывая ему всяческое внимание. Через два дня она снова отправилась к доктору. Так продолжалось больше месяца. Однажды Курт, возвратившись из Берлина, где он читал лекции по древнейшей философии перед студентами столичного университета, увидел на столе письмо. Это почерк Гертруды. Она писала: «Курт! Я ухожу от тебя. Ты меня обманул, и растоптал мою любовь к тебе своими истязаниями, наслаждаясь моими мучениями, доводя в постели до безумия. Ты обыкновенный садист. Карл открыл мне глаза. Он осчастливил меня. Он сделал меня женщиной, и ко мне опять возвратилась жизнь. А ведь поначалу я хотела покончить с собой. Карл сказал, что немецкая нация со своим болезненным стремлением к порядку закостенела, начинает деградировать. И без свежей славянской струи эта нация может опустошиться, вымереть. Я никогда не предполагала, что славяне такие любвеобильные, ласковые и стойкие во взаимоотношениях с женщинами. Прости, Курт, но я бы не смогла жить с тобой дальше. Меня не разыскивай. Мы с Карлом уедем далеко и построим свое счастье. Прощай, Курт. Гертруда.» Курт, прочитав письмо, был вне себя от ярости: «Ах ты, подлый человек, ведь я открылся тебе только потому, что надеялся на твою помощь. А ты воспользовался моей доверчивостью. Сыграл на самолюбии моей жены. Использовал полученные обо мне сведения против меня самого. Предатель клятвы Гиппократа. Отнял у меня самое дорогое – любовь. Нет, я тебе этого никогда не прощу. Не прощу и всем славянам, собравшимся освежать нас своей струей. Попомните - будет для вас живых чистое небо страшнее гробовой крышки». И Курт начал действовать. Через два дня он встретился с Геббельсом и вскоре был принят в нацистскую партию. В 1936 году был командирован в Испанию, где стал личным советником генерала Франко по вопросам организации концентрационных лагерей для размещения там пленных республиканцев и бойцов интернациональных бригад. Он совершенно перестал следить за собой, стал неаккуратным и пристрастился к алкоголю. Возвратился Курт в Германию 1 сентября 1939 года, в день, когда началась оккупация Польши. Всего за один месяц и десять дней с политической карты мира исчезло некогда самостоятельное государство. Из официальных военных сводок было видно, что поляки дрались самоотверженно, пытаясь противостоять небывалому агрессору. Но силы были неравные. На многочисленные просьбы о помощи, обращенные к своим союзникам – Франции и Великобритании, Польша получала только красноречивое молчание. А, прикидываясь миролюбивым, восточный сосед, Союз Советских Социалистических Республик, опасаясь остаться обделенным в этом грабеже, сам отхватил от умирающей Польши западную часть Белоруссии и Украины. Курта направили в поверженную Польшу организовать концентрационные лагеря на оккупированной территории. Опьяненные успехом, фашисты с уверенностью смотрели в ту сторону, откуда начинался восход Солнца. Финская кампания показала, что Красная армия вряд ли сможет противостоять грозной фашистской военной машине. Европа подобострастно склонила свои национальные знамена перед клювастыми штандартами третьего Рейха. Заводы порабощенных, некогда гордых и даже не в меру заносчивых стран, нынче клепали оружие для вермахта, оставляя гравировку – «Да здравствует Великая Германия». Курт ликовал: «Ну что, славяне, дождались свежей струи?» Теперь самым правильным арийцем он считал своего помощника Адольфа Гитлера. Да именно помощника. Это Фюрер помогает ему расплатиться за жестокую обиду, нанесенную ему славянином Карлом Войтовичем. И вот долгожданный день 22 июня 1941 года. Фашистская громада обрушалась на последний оплот славянской цитадели. Очень грамотно и продумано действовал гитлеровский штаб. Июнь – прошлогодний хлеб съеден. Нынешний урожай еще не убран. А без хлеба ни одна армия в мире, воевать, не способна. Вот уже пали Минск, Брянск, Смоленск, Киев. Армии Вермахта под Москвой. В лагерь прибывали все новые и новые пленные. Став начальником лагеря, Курт придумывал наиболее изощренные способы издевательства над узниками. Сам разрабатывал орудия пыток и уничтожения заключенных. Дикие крики, конвульсии окровавленных тел в предсмертных агониях доставляли Курту неописуемое наслаждение. Почти такое же, которые испытывают новобрачные в их первую ночь. В каждом страдальце Курт видел своего обидчика. Глядя на парикмахера и Урюка, он безразличным тоном сказал: «Если ты, уродец, допустишь хоть малейшую царапину, вас здесь же порежут бритвой на мелкие кусочки, а в вашем бараке каждого десятого сожгут живьем в крематории». - Когда он сел на стул к окну, – продолжал свой рассказ Коля Самовар – у меня мелькнула зловещая мысль. А что если полосонуть ему бритвой по горлу? И не будет больше изувера, о зверствах которого складывались легенды. Но какой-то внутренний голос протестовал: «А что ты этим докажешь? Придет другой такой же, а может и хуже этого. Начнутся массовые пытки и казни. Могут лишить жизни и Урюка, который мне стал как сын. А ему еще жить да жить. Нет, такое геройство никому пользы не принесет. И я принялся за дело. Когда я закончил работу, промассировал, пропарил и поодеколонил лицо Курта, он, довольно кряхтя, подошел к большому зеркалу и с удовлетворением стал рассматривать себя. Трогая собственный подбородок и щеки, Курт улыбался. Потом обернулся к оберлейтенанту:
|