Главная страница Случайная страница КАТЕГОРИИ: АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника |
Годы войны
Война - это прежде всего расставания. С первых ее дней на призывных пунктах, на вокзалах разлучались люди. На запад шли эшелоны с военными, на восток увозили детей. И тех и других провожали матери, одни собирали солдатские вещевые мешки, а другие к мешочкам с детскими вещами пришивали метки с именами и фамилиями. Помню длинный эшелон с детьми на Казанском вокзале. В переполненных вагонах суета, детский плач, смех. Озабоченные воспитательницы и няни усаживали детей. Маленькие не понимали, что происходит, кто-то плача тянулся к матери, кто-то радовался путешествию. И то, что многие дети на прощание весело улыбались мамам, еще усиливало драматизм происходящего. Стоя на платформе, я вдруг представила себе на мгновение Москву без них. Город без детей. Так оно и случилось. И скамейки в трамвае с надписью 'детские места' неизменно вызывали щемящее чувство. Завыли сирены, чаще начались воздушные тревоги, бомбежки. Как-то во дворе встретила Илью Григорьевича Эренбурга, он спешил куда-то, спросил на ходу: — Вспоминаете Мадрид? Там было опасней, наша противовоздушная оборона работает много лучше. Он был прав, конечно, но в Мадриде я почему-то почти не испытывала чувства страха, а тут, уже зная, на что способны фашисты, я была в тревоге за своих детей, за близких... А близким мне здесь было все... Ф. И. Панферову было поручено организовать эвакуацию писательских семей в Чистополь. Предполагая, что я тоже уеду туда, Федор Иванович предложил мне взять на себя заботу о детях в писательском эшелоне. Но я не могла себе представить, что окажусь в стороне, 'на тихой пристани', в Чистополе. Намеревалась отправить бабушку Наталью Гавриловну с детьми в Тамбов к родным, и тогда, если не удастся попасть на фронт, работать в Москве на радио и в печати. Получилось все по-другому. Мой муж Андрей Владимирович Щегляев был командирован на одну из электростанций на Урал, и мы из Тамбова перевезли бабушку с детьми в Свердловск, где я и застряла. Муж поехал дальше. Свердловск стал городом оборонных заводов, на его долю выпало принять и расселить огромный наплыв эвакуированных. Иной раз на улице казалось, что приезжих больше, чем свердловчан, своеобразный уральский говор перемешивался с говором москвичей и ленинградцев, с украинской новой, белорусской речью. Свердловчане преимущественно люди замкнутые, и эвакуированных они встречали сдержанно, не проявляя особых чувств. Чаще всего это было внешнее впечатление. Конечно, не каждый с готовностью раздвигал стены своего дома для чужих ему людей... Многое открыли мне слова пожилой, необщительной женщины, быт которой был нарушен поселившейся у нее семьей. Когда женщину спросили: не трудно ли ей приходится с приехавшими больными стариками, она сказала как бы вскользь: 'Кругом горе, надо и мне пострадать'. В те трудные дни жили в Свердловске Ольга Форш, Мариэтта Шагинян, Анна Караваева, Борис Ромашов, Евгений Пермяк и еще многие московские литераторы. В Доме печати был писательский штаб, сюда приносили статьи и очерки для заводских газет, отсюда писатели разъезжались на военные заводы или небольшими группами в госпитали. Помню, как из шумного коридора я вошла в неожиданно тихую комнату, в которой сидел невысокий старик с длинной серебристой бородой. Он был углублен в какие-то списки, где против многих фамилий стояли пометки: 'нужна подушка', 'нужен пропуск в столовую', 'нет жилья'. Это был Павел Петрович Бажов, здесь я увидела его впервые. Он спросил, как устроилась моя семья, не побывала ли я уже в школах? Взглянув в списки, он назвал фамилию одного московского литератора, поинтересовался, что им написано. Я знала, что этот литератор работает в жанре малых форм, но конкретно ничего сказать не могла. Бажов посмотрел на меня удивленно, даже с укором: как же я не знаю работы своего земляка-москвича?! Вскоре все писатели получили возможность выступать по радио, печататься в газете 'Уральский рабочий'; ее редактором был Лев Степанович Шаумян, о6разованнейший человек и очень радушный, что было особенно ценно для людей, оторванных от родного дома. Кроме главной тревоги, связанной с фронтовыми сводками, кроме бытовых трудностей, возникла у меня и своя немалая творческая тревога. Возникла так: Бажов предложил мне прийти на собрание в ремесленное училище. В зале сидели не те подтянутые ремесленники с блестящими пряжками на поясах, к которым мы привыкли теперь, - это были новички, подростки, пришедшие сюда из уральских сел с деревянными сундучками в руках. Они еще не выбрали профессии, знали одно - пришли помогать фронту. Павел Петрович сидел за столом президиума, наклонив голову и закрыв глаза. Мне показалось, что он спит. Но это была его манера собираться с мыслями: на несколько минyт уйти в себя, сосредоточиться. Начал он говорить так тихо, что в пятом ряду его уже с трудом было слышно. Но ребята слушали настороженно, как будто замерли, - ведь к ним пришел живой дедушка Слышко. Он не называл их 'ребята', не обращался к ним торжественно 'молодые товарищи', 'молодой рабочий класс'. Он говорил так: 'Люди вашего возраста могут сейчас принести бсльшую пользу'. Обращался он к залу как бы за советом: 'А вот интересно, как по-вашему? Что вы скажете? ' Глядя на подростков, я думала: некоторые из них совсем еще ребятишки, 6ыстроглазые, живые, подвижные. Еще недавно их сверстники были моими читателями. А сейчас как ответить им, пусть повзрослевшим, но еще таким юным, на те чувства, что привели их сюда? Удастся ли мне проникнуть в психологию этих деревенских пареньков? Своей тревогой я поделилась с Павлом Петровичем, и он дал мне совет: - А вы пройдите с ними весь их путь в училище и на заводе до того момента, когда они получат разряд. Не со стороны наблюдайте, а учитесь вместе с ними их делу, и тогда поймете их психологию. Мне понравилась мысль довериться собственным глазам, попытаться уловить естественность их интонации, находясь рядом с ними. Понять, какие они - эти деревенские пареньки, пришедшие помочь фронту. Ребята недолго чуждались меня, привыкли к моему присутствию, некоторым из них нравилось меня обучать, я была явно отстающей, ведь стремилась не столько овладеть профессией токаря, сколько понять, какими должны быть герои моих будущих стихов. Через несколько месяцев получила я разряд, правда низкий (второй), но это помогло мне приблизиться к волновавшей меня теме и написать книжку 'Идет ученик', посвященную юным уральцам. Многие из моих соучеников потом забегали ко мне, рассказывали: - Мастер сказал, что я расторопный: обе руки в ходу. Дал расточку по калибру (операция, которую выполняет токарь 6-го разряда). Как-то четырнадцатилетний Володя пришел огорченный: рост у него невысокий, младшая сестра выше его, вчера мерились. - Ну и что! Вот вызову на соревнование самого высокого дядьку с завода! Поглядим тогда! - по-мальчишески воскликнул токарь фронтовой бригады. Бажов с особым вниманием относился ко всему, что писалось об Урале. В те дни проводился конкурс на массовую песню 'Урал - кузница оружия'. Написала и я песню, показала ее Павлу Петровичу. Он ее одобрил, но сказал, лукаво улыбнувшись: - А все-таки видно, что москвичка писала. В песне были такие строчки:
Бажов поправил: 'Не 'им' сил своих не жаль, а 'нам' — иначе со стороны получается. Сейчас уральцы для вас не 'они', а 'мы'. Вспоминаю еще один совет Павла Петровича: сидим мы с ним в школе, в пустом классе, ждем, пока вожатая позовет нас на пионерский сбор, где мы должны выступить. Приходит писательница Оксана Иваненко, она взволнована: сегодня плохая сводка с Украинского фронта. Оксане кажется, что нужно читать пионерам только о войне, о детях-героях, о партизанах, о том, как люди борются в тылу. Мы обе с Оксаной вздыхаем, вспоминая, как весело смеялись в мирные дни дети, как радовались веселому. И тут Павел Петрович говорит, что и сейчас надо веселое читаты пусть дети смеются, веселятся — это тоже уверенность в победе. Прерву на минутку рассказ о том, как мы жили-были в Свердловске в тяжелые времена, чтобы сказать о Бажове. В душе этого мудрого, много видевшего человека было что-то чистое, детское. И радовался он иногда по-детски. В Москве, уже после войны, когда он был депутатом Верховного Совета, он доверительно сказал мне: — Я теперь важный, перед моим домом милицейский пост установили, знаете, как меня внук теперь уважает, беспрекословно слушается. Каждый раз, когда Бажов приезжал в Москву, он приходил в Детгиз. Появлялся в издательстве тихо, незаметно. Придет, сядет на стул, ждет разговора с редактором, молчит. О нем говорили в Детгизе: с Бажовым помолчать и то интересно. Юмор у него 6ыл свой, '6ажовский'. Рассказывая, что продолжает работать на своем огороде, хотя нео6ходимости в этом уже нет, он вынул из кармана табакерку или коробочку, точно не помню, на ней была выгравирована женщина, копия с какой-то картины. — Кто у вас тут, Павел Петрович? — спросила я. — А что, хорошая дама? — улыбнулся он в бороду. И прибавил как 6ы серьезно: — Мне за нее один колхозник два воза навоза давал, и то я ее не отдал. Помню его последний приход в Детгиз. Он вошел усталый, пожаловался, что ему трудно подниматься по лестнице (лифт не работал). Все, кто были в комнате, редакторы, писатели, стали уверять Павла Петровича, что лестница в Детгизе вообще для всех высокая, что по ней все с трудом поднимаются. И Бажов так понимающе улыбнулся и сказал: 'Ну, если все...' Как-то в Союзе писателей Павел Петрович дал свой адрес одному из молодых поэтов. Тот вынул записную книжку, карандаш. — Пишите: Свердловск, — сказал Бажов, — А улица? — спросил поэт. — А улица у меня замечательная — улица Чкалова. Есть теперь в Свердловске улица Бажова, и, наверно, люди, которые на ней живут, говорят: — Улица у нас замечательная — улица Бажова. Но возвращусь в 1941 военный год, в Свердловск. Часто бывала я в детских садах. Там все шло, казалось, своим порядком: цветы на окнах, щебетанье детских голосов. Дети рисуют, играют, плачут из-за погибшей в аквариуме рыбки, важно выступают под музыку малышовые группы. Но стоит кому-то из детей увидеть, что во двор вошел почтальон — все бросаются к нему, оборвав песню на полуслове. Он достает из сумки письма со штемпелем полевой почты. Бойцы, командиры писали с фронта детям, рассказывали им эпизоды боя, стараясь понятным языком объяснить происходящие события. В каждом детском саду на самом почетном месте лежал альбом, где хранились письма отцов. Дети постоянно просили снова перечесть то или другое письмо. Все больше я убеждалась, что война проникла в глубину детского сознания: руководительница рассказывает о затмении солнца. Пятилетняя Валя деловито спрашивает: 'А кто его будет затемнять? Мы или немцы? ' В 47-м районном детском саду в комнату заведующей Агнии Архиповны то и дело заглядывал светлоглазый мальчуган. Под разными наивными предлогами он прибегал сюда. То ему нужно узнать, который час, то необходимо выяснить, какие ноздри у комара, то он пришел 'просто так, на минутку'. Мальчик, потерявший близких, он тянулся к теплу, и так необходима была ему ласка этой, еще недавно чужой для него женщины. Однажды позвонили мне из госпиталя, сказали, что меня хочет видеть танкист Волков Сергей Семенович. — А это не ошибка? Мне кажется, я не знаю такого... Голос в трубке стал укоризненным: — Как так не знаете? Он о вас говорит как о близком человеке. Он тяжело ранен... после операции... просит прийти. — Приду завтра же... У меня плохая память на фамилии, — поторопилась я оправдаться. По дороге в госпиталь думала: кто же этот Сергей Семенович Волков? Почему незнакомый, тяжело раненный человек зовет меня? Надеялась — увижу его и вспомню, кто он. Но лица его я не увидела, оно было забинтовано, только для глаз и рта оставались щелочки. Медсестра помогла ему немного приподняться, и он заговорил, с трудом выговаривая слова: — Я как услышал, что москвичи-писатели здесь, и вы с ними, попросил прийти. — Спасибо... конечно, — волнуясь, ответила я, продолжая мучительно думать: кто же он? Где мы с ним встречались? — Факты вашей биографии до сих пор помню.— Он на мгновение закрыл глаза, Потом сказал сестре, осторожно повернув к ней свою забинтованную голову: -Я был ее доверенным лицом по выборам в Моссовет. Удостоверение берег до самого фронта. Тут-то я сразу вспомнила невысокого человека, подвижного, даже хлопотливого; он дотошно выспрашивал подробности моей биографии и, как говорится, всю душу вкладывал в свои обязанности доверенного лица. Удивительно! Пройдя через испытания войны, страдая физически от своего ранения, он находил для себя радость в воспоминании о когда-то порученном ему общественном деле. Как же много оно значило для него! Видимо, потому и обо мне думал как о близком человеке. А я даже фамилию его забыла. — Как тут наши москвичи? Расскажите, — попросил он. Уходя, я пожелала ему скорее поправиться. Он пошутил: — В обязательном порядке...— И добавил: - Может, еще повоюю... А если со мной что стрясется, скажите моей матери, когда вернетесь в Москву, что вы меня видели. Через несколько дней позвонила я узнать о здоровье Волкова, но мне сказали, что он переведен на излечение в другой город (название городов тогда не указывали). Ждала, что он мне напишет, но вестей от него болыше не было. Может быть, и впрямь поправился и опять ушел воевать... Положение на фронте становилось все тревожней. Фашисты прорывались вперед, мы оставляли города, населенные пункты, но чем труднее было на фронте, тем большую выдержку проявляли люди в тылу. В Свердловске многие женщины работали на оборонных заводах уже без выходных дней. Трудно было врачам, воспитателям, педагогам: много сирот, пестрый состав ребят; дети из разных республик, но в школах топили, детей кормили завтраком. В трудовую жизнь города включились эвакуированные. Каждый делал что мог, больше, чем мог. Все это время мысль попасть корреспондентом на фронт не оставляла меня. Но для этого нужно было сначала попасть в Москву, и тут мне неожиданно повезло: получила двухнедельную командировку в Москву от газеты 'Уральский рабочий'. Благополучно долетела до Казани, а там мы застряли: погода нелетная. Случайно узнала, что один самолет все-таки поднимется в воздух, повезет кровь для переливания раненым. Решила попытать счастья, подстерегла командира самолета и взмолилась, чтобы меня взяли с собой, он покачал головой: — Не получится. Новикова-Прибоя читали? 'Женщина в море'? Мой бортмеханик считает, что женщина в воздухе, как и в море, приносит несчастье, — улыбнулся он. — Но я корреспондент газеты... Была в Испании, обстрелянная, — убеждала я. И вот мы в воздухе. Немало я летала и до войны, и после нее, но воздушное путешествие из Казани в Москву было, пожалуй, самым мучительным. Чтобы не попадаться на глаза бортмеханику, встретившему меня с откровенным недружелюбием, я уселась на полу в хвосте самолета, скамеек не было. В сплошном, плотном тумане нас кидало, качало, бросало, швыряло, трясло, не знаю, какие еще найти глаголы, но я была почти в беспамятстве. Когда мы подлетели к Москве, наш закамуфлированный самолет начали обстреливать, но я уже согласна была погибнуть 'на посту', лишь 6ы прекратилась качка. Москва была затемненной, непривычно суровой, но, может быть поэтому еще более дорогой. Случилось так, что задание 'Уральского рабочего' я смогла выполнить только частично, сводки Информбюро с каждым днем ухудшались (о моей поездке на фронт речи быть не могло): фашисты подходили к Москве. К военным неудачам, тяжелым потерям привыкнуть нельзя, и, как миллионы советских людей, я каждое утро просыпалась с надеждой услышать, что начался перелом и наши пошли в наступление. Отказаться от веры в победу было слишком страшно, но опасность стала реальной, и мне ничего не оставалось, как возвратиться в Свердловск, к своим детям, что тоже было не просто. Начальник Ярославского вокзала сказал, что помочь мне ничем не может, уходят эшелоны учреждений. Кинулась я к телефону-автомату, он был занят. Невысокий мужчина, должно быть кассир, доказывал кому-то: 'Я должен сдать деньги, вы мне одно скажите - куда их сдать?...' - ' Бесполезно, они эвакуировались, мы тоже все в эшелоне'. 'То есть как 'уезжайте'?! А деньги?! Какое же я имею право? Я должен их сдать! ' Врезался мне в память этот невысокий человек с толстым портфелем в руке, вопрошающий, куда ему сдать принадлежавшие государству деньги. На платформах я стала искать состав, который направлялся бы в сторону Урала. Багаж у меня был не обременительный: легкая картонка с привязанными к ней мужскими валенками. Меня впустили в один из эшелонов, уходивших в направлении Свердловска. Сидя в вагоне, я записала в свой блокнот: 'Сердце сжалось и не хочет разжиматься. Смотрю в окно на такие знакомые мне с детства места, проехали Пушкино...' Несколько часов спустя в вагон вошел красноармеец и громко сказал: 'Кто тут товарищ писательница? Собирайтесь! Начальник велел передать — наш маршрут меняется. Не доезжая до Ярославля, поезд замедлит ход у моста, и вы прыгайте, я вам подсоблю'. Мы вышли на площадку, и когда поезд пошел медленнее, я спрыгнула со ступеньки и скатилась вниз по песчаной насыпи. Скатилась и картонка с валенками, красноармеец бросил ее вслед за мной. Отдышавшись, невольно вспомнила: 'картина, корзина, картонка и маленькая собачонка'. Собачонкой почувствовала себя я. Потом засмеялась: 'Однако во время пути собака могла подрасти'. Спасительное чувство юмора! Сколько раз оно помогало мне овладевать собой. До станции Ярославль я добралась как раз вовремя, оказалось, оттуда вот-вот должен отойти на Урал эшелон, в котором ехали работники гражданской авиации. Начальником эшелона был Эрнест Кренкель. Я подошла к нему, но он не узнал меня, повязанную теплым платком, в мужниных валенках, которые мне пришлось надеть на ноги (в том октябре было очень холодно). Сесть в вагон электрички, приспособленный к дальнему путешествию, Кренкель мне разрешил. Люди ехали молча, всех связьывала общая боль, роднила тревога за Москву. На станциях из каждого вагона выходил кто-то один, узнавал сводку и, возратившись, сообщал ее всем. — Зачислите женщину на довольствие до Свердловска — распорядился Кренкель. Взглянув на меня пристальней, покачал головой: — Извините, не узнал вас, видел весной на улице, в светлом платье, с ракеткой. Каково было мое удивление, когда наутро из соседнего вагона в наш зашел к кому-то тот самый бортмеханик-женоненавистник, с которым я летела из Казани в Москву, бывают же такие совпадения! Я не удержалась и горько пошутила: 'Честное слово, в наших нынешних бедах виновата не я'. До Свердловска мы ехали двенадцать суток. За это время я сдружилась со своими попутчиками, понимала их горечь — они рвались на фронт, а их отправляли в тыл. Мы дружески распрощались, даже непримиримый бортмеханик крепко пожал мне руку. Вагоны московской электрички продолжали свой путь в глубь Урала. Несколько записей из Свердловских тетрадок. *** Деревянный крест на могилу Наталии Гавриловне достали за две буханки хлеба. Это был ее хлеб, выданный ей по карточкам. Есть она уже не могла. Умирала в переполненной 6ольнице, где врачей не хватало, а медсестры сбивались с ног. Умирала, как жила, думая не о себе, а о нас, пытаясь нас утешить — Андрей успел приехать — сказала: 'Вы сделали всё, что было возможно, я умираю в прекрасных условиях'. *** Немцев отогнали от Москвы! Хочется всю страницу исписать одним этим словом: 'Отогнали, отогнали, отогнали! ' Москвичи обнимаются на улице. Сводку повторяли несколько раз, и все снова слушали от начала до конца. Отогнали! *** Свердловское лето. Только в мае сошел снег, и на плотине сняли дощечку с объявлением: 'Лед тонок, ходить опасно'. *** Отрывки из писем Наташи. Привожу их здесь уже подготовленными мной для книжки 'Дневник Наташи Ивановой'. Замысел книжки мне подсказали эти письма. ...В колхоз мы пришли ночью. Стучимся в избы, все спят, нас не пускают, дежурного нет, заперто. А ливень продолжается без всякой передышки. У меня было четыре усталости, четыре раза думала, что не дойду. Когда я попала двумя ногами в лужу, по колено, мне уже все стало все равно. Анна Васильевна разыскала председателя, он был сонный и отвечал невпопад. Две бригады он развел по избам, а наша бригада - пятнадцать девочек - устроилась в школе. Тем ребятам, которые в избах будут жить, лучше, чем нам: там ведь жилой дом, печка есть, а у нас пустые стены. Но зато мы все вместе. Только на рассвете пришла лошадь, приехали и наши вещи, мы с девочками сидели полуодетые, закоченевшие и дрожали... ...Приходишь с работы усталая, хочется отдохнуть, а у всех разные привычки. Аня Голыбева все время мычит что-то бессвязное. А Мая Ткаченко, как только заснет, сейчас же начинает скрипеть зубами во сне, никому не интересно слушать. На меня очень неприятно действует Лиза Сидорова с ее вечной суматохой и поисками чулок или гребенки... ...Пятый день пропалываем капусту. Кто на корточках, кто на коленях, как кому удобнее. Мама, в прошлом письме я тебе написала, что у меня сильно ноют и 6олят руки, но эту строчку зачеркнула. Если ты что-нибудь в ней разобрала, не беспокойся, руки 6олят меньше... Все заросло сорняком, выдергиваешь какой-нибудь толстый корень и думаешь: так тебе и надо! Сорняки похожи на каких-то зловредных людей, кеторые везде располагаются, как будто для них все приготовлено. Когда потом оглянешься на грядку - кажется, что капусте стало легче дышать... Мамочка, здесь кaкие злющие комары, прямо ужас! ..Проявляем выдержку не только в работе... Крикнешь на Аню: - Перестанешь ты мычать, наконец, Анька! Но тут же приходится менять тон: - Аня, перестань петь, я тебя прошу! Но Майя зубами все-таки скрипит. ...Пшеница пожелтела, я понимаю, почему ее называют золотой, она под солнцем правда золотая... Нам сначала не давали кос, но мы добились. Когда очень устаю косить, решаю про себя, что я фашистов уничтожаю, тогда сразу со злостью начинаешь работать... ...Игорь толком не умеет пахать, плуг плохо 6ерет, и приходится выкапывать картошку палками. Целый день копаемся в мокрой земле, руки покрываются коркой грязи, но мы все-таки перевыполняем нормы... Картошка крупная, несешь ведро - одна к одной лежит. ...Мамочка, уже решено - мы остаемся еще на месяц. Раньше я не уезжала так надолго, но теперь другое дело. Не знаю, как лучше высказать, но трудная работа сейчас необходима каждому. Лера говорит, что у меня теперь бывают серьезные мысли. Как будто у меня их раньше не было! *** Наташа, оставаясь ребячливой, росла от письма к письму. Было видно, как участие в труде взрослых, а главное — мысль: 'И я помогаю победе' — поднимала Наташу в собственных глазах. Сейчас, почти тридцать лет спустя, в семидесятые годы, психология подростка, приехавшего со своим классом помогать колхозу, несколько иная. Прежде всего он хочет проверить себя: достаточно ли я взрослый? Смогу ли выполнять норму? Если ему это удается, он начинает думать: значит, я мог бы самостоятельно зарабатывать, не зависеть от родителей. 'Самостоятельность лелеет нашу душу', — сказал мне один девятиклассник. На другого большое впечатление, когда он работал 'на редиске', произвело, оказывается, вот что: 'Каждый из нас, выполнив норму, ставит ящик собранной им редиски на определенное место, в поле. Ящики подносят со всех гряд, и к вечеру из небольших ящиков складывается среди поля огромная гора нашей работы...' Сегодня помощь подростков не столь уже необходима стране, и посылают их, главным образом, с воспитательной целью. Но воспитание дело тонкое, и тут не дай бог переборщить. Именно в момент, когда 'самостоятельность лелеет душу' подростка и он начинает ощущать себя повзрослевшим, верить в свои возможности, он становится особенно чувствительным ко всякому воспитательному нажиму, воспринимает его как неуважение к себе. Знаю я такой случай: девятиклассники одной из московских школ приехали помогать колхозникам убирать урожай. Начальником добровольного трудового лагеря был назначен их преподаватель физкультуры. Он предупредил ребят: за грубое нарушение дисциплины будем отчислять из лагеря. ('Увижу у кого-нибудь карты в руках, тут же отправлю в город'.) Комсорг девятого класса Алеша Барков (имя и фамилия изменены) работал охотно. Однажды вечером ему захотелось вымыться в роднике, но как раз мылись девочки; он подождал, пока они уйдут, а потом полез в воду. С удовольствием вымылся, но опоздал к отбою. Физкультурник, начальник лагеря, не пожелал слушать его объяснений, сказал тут же: — Собирай свои вещи, завтра утром из лагеря уедешь, я тебя отчисляю. Ни ребята, ни сам Алексей не верили, что такое возможно. Наутро был созван педагогический совет лагеря. Алеша туда вызван не был, и причину его опоздания толком никто знать не мог. Некоторые педагоги говорили о нем: хорошо учится, уже два года он комсорг класса, его любят ребята, хорошо работает в лагере. Предполагали ограничиться выговором. Но возник вопрос об авторитете начальника лагеря, и большинством одного голоса было решено считать двадцатиминутное опоздание к отбою грубым нарушением и отправить Алексея в город. Начальник лагеря, видимо, не сомневался, что авторитет его сохранен: сказал 'отчислю' — и 'отчислил'. На самом-то деле eгo авторитет в глазах пятнадцатилетних комсомольцев сильно пошатнулся! Как же так? Даже когда у одного из них он обнаружил карты, не отправил виновника в город, как предупреждал, а за опоздание так расправился с человеком! Алеша был ошеломлен, он понимал, что виноват, но так же хорошо понимал, что мера наказания несправедлива. 'Как я, 'выгнанный' из колхоза, приду в школу 1 сентября? ' — волновался он. Ходил мрачный, ощетинившийся. В школе историю уладили, дали ему другую работу, в городе. Выполнил он ее добросовестно, но уже неохотно. Комсоргом класса он остался, но что-то разладилось в нем самом, стал учиться без прежнего интереса, остыл к своим комсомольским заботам. Едва он испытал радость настоящего труда, только почувствовал уважение к себе, как все для него закачалось. Даже вера в людей. Вернусь к свердловским записям. Некоторые из них: Читаю гранки книги 'Дневник Наташи Ивановой'. На этот раз - проза, и я ею недовольна. Время чувствуется, диалог - еще куда ни шло, а в общем я не дотянула. *** Боюсь поверить! Звонил Андрей из Красногорска, его отзывают в Москву, разрешили ехать с семьей. Пока молчу... Сразу стала суеверной: вдруг не сбудется? *** Прощаюсь со Свердловском. Постояла вчера у плотины, посидела на своей скамейке. Часто за эти полтора года приходила я сюда писать стихи. (Дома это было трудно.) Завтра пойду прощаться со свердловчанами. Многим должна я сказать спасибо. *** Москва, когда мы вернулись в 1942 году, была по-прежнему затемненной и холодной. Но мы были дома, а дома тепло и в нетопленной квартире. Вскоре я снова стала думать о фронте, но не просто было получить разрешение ПУРа. Обратилась за помощью к Фадееву. - Понимаю твое стремление, но как я объясню цель твоей поездки? - спросил он.- Мне скажут: она же для детей пишет. - А ты скажи, что для детей тоже нельзя писать о войне, ничего не увидев своими глазами. И потом... посылают на фронт чтецов с веселыми рассказами. Кто знает, может быть и мои стихи пригодятся? Солдаты вспомнят своих детей, а кто помоложе - свое детство. - Убедила, - засмеялся Фадеев, - но наберись терпения. Наконец у меня в руках было командировочное предписание: '...С получением сего предлагаю Вам отправиться в действующую армию, для литературно-творческой работы. Срок командировки 22 дня с 11 сентября 1943 года по 2 октября 1943 года. Об отбытии донести. Основание. Распоряжение зам нач. ГлавПУРККа Начальник ДКА Западного фронта. Майор Брусин'. ИЗ ФРОНТОВЫХ БЛОКНОТОВ. 11 сентября я была уже в Малоярославце и в 18 часов выехала в 10-ю гвардейскую армию. В нашей машине (коробка без воздуха) агитбригада артистов: аккордеонист, певец, балерина, юморист, ведущий программу, и майор; он делает сообщения о положении на Присоединилась к ним, потому что до Спасдеменска едем в одном направлении. Наш шофер на контрольном пункте весело сообщает: у меня спецмашина! Пламенный артистический привет! Актеры уже выступали перед бойцами в огромном деревянном бараке. Все бы хорошо, да певец неважный! Солдаты постепенно засыпали и вздрагивали от его выкриков, но все равно хлопали с благодарностью. Восторг вызвали соло на аккордеоне и юморист ('речевой жанр'). Хохотали от всего сердца. Я была зрителем. *** Зря судьба свела меня с агитбригадой актеров, они то и дело останавливаются для выступления, к удовольствию нашего шофера... А я нервничаю: когда же попаду к месту назначения? Сегодня ночевала в фанерном домике у машинистки ремонтно-восстановительного батальона. На импровизированном комоде букет сухих красных листьев ('Я с полигона принесла, учусь из пушки стрелять. Я смелая: когда зуб рвут — не замораживаю'). Кровать заправлена не по-солдатски. На стене портрет мужа. Он убит. *** Дорога к Спасдеменску спокойная, а недавно тут шли войска. В деревне Ёрше каждая изба—дзот. Возле одной из них малышка играет в куклы. Совсем разбита станция, вокзал — в сарае... — В Юхнове разрешите отсутствовать? Тут я в детстве бывал, обращается к майору наш шофер. *** Отложу свои записи, забегу вперед - в дни мирные. До сих пор иной раз при виде строящихся зданий, еще без крыш, вспоминаю я остовы домов, обезглавленных войной. И радуюсь, когда на незаконченных строениях, которые теперь всюду возводятся, протягивают к празднику полотнища 'Миру - мир! '. *** На Спасдеменск в 15 часов 45 минут были сброшены четыре бомбы, а мы приехали в 16.10. Секретарь райкома принял меня радушно. — Мне нужно попасть в штаб Десятой гвардейской, — попросила я. Он кивнул головой: — Послезавтра доставим. Сняв телефонную трубку, сказал кому-то: — У тебя попутчица будет, писательница. Перед отъездом зайдешь ко мне. *** Ровно месяц, как Спасдеменск наш. Люди снова чувствуют себя людьми, но многие выглядят как после выздоровления или разлуки. Что-то рассказывают друг другу, обнимаются. В одной фразе иногда услышишь многое. В городской столовой: — Я думал, ты отвоевался, а ты видишь какой герой! — Кино привезли! Вечером покажут! Киномеханик сказал: он царь, бог, моментально, как в Америке! — Выписалась, не сильно меня ранило. Связь отыскивала полный день, то обрыв, то утечка... Линию рвануло снарядом. — Похоронной нет, а как в воду канул, ни слуху ни духу. Наверное, все. — Народ замер, думали — фашисты, а кто-то из солдат наших кричит: 'Матери, сестры, жены, что же вы нас не встречаете? ' Боже мой, что тут поднялось! — А Пивунов-то! Семнадцать лет парню, освобождал Батурино, нашел мать! — Думаю, повесят меня или не повесят? Вдруг слышу... (ругань русская) и плачу от радости. Наши пришли! Была в бывшем гестапо. На холодной мокрой стене надпись: 'Прощай, мама, я умерла в феврале 1943. Число еще неизвестно'. Сколько мужества надо, чтобы выцарапать: 'я умерла'. Поездка в штаб: Оказалась я попутчицей худощавого, хмурого майора. В ожидании машины мы с ним не перемолвились ни одним словом. Забросив свой чемоданчик в кузов грузовичка, он влез туда сам. Я села рядом с водителем. Фырча газолином, грузовичок бодро бежал по шоссе, потом свернул на проселок, майор стукнул в стенку кабины: — Давай налево! Водитель, по имени Ахмед и по виду татарин, был явно удивлен: — Зачем налево? Потом пожал плечами: можно и налево — все равно помирать. — Куда ехать? Майор, теперь уже стоя на подножке, держась за дверцу кабины, командовал, сначала решительно, потом все с меньшей уверенностью: — Направо! Прямо! Налево! — Похоже, что мы заблудились? — спросила я. — Все равно помирать, — ответил Ахмед. Это была его постоянная присказка. — Давай прямо, пока не выедем на дорогу, — мрачно сказал майор и опять забрался в кузов. Совсем стемнело. Переваливаясь из стороны в сторону, мы тряслись во тьме по бездорожью, по колдобинам, пока не засели в кювет. Мужчины, чертыхаясь, принялись вытаскивать грузовичок. Я выбралась из кювета и, чтобы немного размяться и избавиться от въедливого запаха газолина, пошла вперед, увязая в размокшей земле. Перешагнула через какую-то проволоку, лежавшую в луже, и сделала несколько шагов. Уже не помню, появилась ли луна из-за туч или зажглись подвешенные в небе цветные заезды (их называют зонтики), но свет упал на протянутую впереди проволоку с немецкой надписью: 'Минен'. Я оцепенела, застыла на месте, витку справа и слева еще две дощечки с той же надписью. Попыталась себя успокоить: наверно, противотанковые, не взорвусь... повернулась и, как лунатик, пошла обратно, стараясь попадать ногами в свои следы. Дождавшись, пока мужчины с трудом вытолкнули машину из кювета, я как могла спокойнее сообщила им о своем походе. Настроенный философски, Ахмед сказал невозмутимо: — Ночью куда угодно занесет. А неразговорчивый майор вдруг всполошился, стал сокрушенно объяснять, что три дня назад его жена, учительница, ушла в одну из только что освобожденных деревень, как он выразился: 'восстанавливать советскую власть', и до сих пор не вернулась. — Думал по дороге заскочить, найти эту деревню... Видите, что получилось... Вы не курите? А то 6ы закурили... Может быть, вам теплый платок дать? Я жене прихватил. *** Приехали мы глубокой ночью. Спала в пустом санбате на носилках. Вскочила на рассвете от рева 'мессеров'. Над лесом, где *** Бойцы смеются - самые нервные у нас коровы; как бомбит или 'катюша' бьет, они дрожат и мычат. *** В блиндаже у генерала вся мебель из березовых стволов. - Сидеть удобно, прочная немецкая работа, но хозяевам недолго служила. Присаживайтесь! - смеется генерал. *** Поразил меня поступок лейтенанта Козлова. Он подобрал где-то в разведке больного мальчика, лет трех. Мальчик плакал и кричал: 'Вас? ', 'Вас? ' (по-немецки 'Что? ', 'Что? '). - Что 'вас', ты нас не бойся, - успокаивал его Козлов. Принес его в санбат со словами: - Фашистский пацан, а все равно ребенок. Наутро мальчик пришел в себя. 'Вас? ', 'Вас? ' он кричал в бреду. Оказался русским. А Козлова убили. *** Опять 'громокипящий кубок с неба'! - Понятно, бьют во все черепки! Надо переждать, - деловито сказал мне работник политотдела. 'Понятно' и 'надо' - эти два слова у него все время в ходу. *** Вспоминаю тридцатилетие спустя те двадцать два дня в действующей армии, спрашиваю себя: что же особенно отпечаталось в памяти? Многое, несмотря на малый срок. Бои и затишья на передовой и вести оттуда, жизнь штаба с ее постоянным нетерпеливым ожиданием решительного момента и постоянной гетовностью к нему. Но особенно запомнился мне, пожалуй, тот отдыхающий после воздушного боя лес. Он был для меня как бы прообразом первого мирного утра. *** Сегодня читала в окопе стихи бойцам. Думала, буду очень волноваться, но, увидев, как многие заранее улыбаются, успокоилась. Слушали тепло, смеялись и громко хлопали. Я понимала, что широкие солдатские улыбки относятся прежде всего к их детям, о которых они думают, слушая меня. - Моя Надюшка по-своему читает, вместо 'уронила' - 'унырила в речку мячик...'. Теперь, наверно, большая стала, - говорил невысокий коренастый солдат, и чувствовалось, что он так и видит перед собой свою Надюшку. - А наш Толик маленький был, вашу книжку на вкус пробовал, схватит - и в рот! - подшучивал другой солдат с добродушным безбровым, лицом. В нем самом было что-то детское. - Я с вашим стихом в школе на елке выходил... Когда это было, - задумчиво произнес совсем молодой солдат. Не так давно, наверно, это было, лет шесть назад, но война все отодвинула, мирные дни всем кажутся теперь далекими. После стихов я рассказала солдатам о том, как дети гордятся их геройством, рассказала о мальчиках, прибавляющих себе года, чтобы только взяли работать на военный завод. Вечером сидела в блиндаже у полковника, он мне показывал листовки 'Вы должны знать героя своего подразделения'; окопные 'летучки', их раздают перед боем. - Написали 6ы о тех, кто отличился сегодня! - сказал полковник. Здесь же, за шторкой, села писать о комсомольце Соловьеве, взявшем на мушку девять фашистов. Люди входили, выходили по земляным ступенькам блиндажа. Вдруг слышу, кто-то говорит: - Жаль, писательница без меня выступала, мой сынишка ее 'Скворца' с большой хитростью читает. - Не 'Скворца', а 'Снегиря'! - не удержавшись, поправила я из-за шторки.- Если товарищ полковник разрешит, я вам прочту. - Тогда давайте опять созовем наших ребятишек! - рассмеялся полковник. И опять, теперь уже на поляне, читала я гвардейцам стихи для детей и о детях. Снова все смеялись, а кто-то смахнул слезу. Как мне дорого, что я здесь.
|