![]() Главная страница Случайная страница КАТЕГОРИИ: АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника |
Бесконечное счастье в бесконечности 9 страница
Ты знаешь, Сергеич, никому никогда задницу не лизал и не понимаю этого в других! И на верёвочке не ходил! …Вот сейчас всё пишут, всё говорят: репрессии… миллионы жертв… полстраны по тюрьмам… тирания… произвол… Да они же как барашки на убой шли! Блеяли, но – шли! Миллионами! Покорно! Говнясь на всё это уродствие только у параши, промеж себя, – да и то шёпотом, озираясь… Рабы. Я, Сергеич, ещё тогда понял: рабство – оно не вне человека, оно внутри него; кто свободен – тот и в цепях свободен, а кто раб – тот всяко раб… и во всякое время, и при любых условиях… …Отвлёкся, вообще-то… Да, так вот, – мотался по стране; работал то здесь то там… Бывало, где и осяду, но не чересчур, – не засиживался. Не женился. Детишками не обзавёлся. …А на пятом десятке вдруг прошибло меня что-то, потрясло: стихи стал писать. Грудами! Да… Бывало, как пьяница – сутками, запершись: строчку к строчке, строчку к строчке. Сколько раз меня через то с работы гнали – не сосчитать! Да и фиг с ними… Поманило, позвало, улыбнулось… ну ровно надежда какая невидимая полыхнула! Тут ещё вот как: свело меня по жизни – ох, спасибо! – с дедком одним: с дедушкой нашего бухгалтера заводского; я на том заводе в вахтёрах подъедался. Подрядили меня полки книжные делать, кой-что по сантехнике подлатать. …Пришёл. Ёлки-палки! Там такая библиотека была!.. Не библиотека – библиотечище! Везде книги: в комнатах, в коридоре, в ванной, на кухне… Десятки тысяч! И не то что в какой библиотечке государственной, где б о льшая часть книг окромя как в макулатуру не годна… Нет. Всё – книжечка к книжечке, жемчужинка к жемчужинке! Каждую копеечку – на них… Сам-то дед – обтёрханный, залатанный; спал на коечке узкой – промеж книг, – как в окопах. Я ему говорю: всё, что есть работы по дому – сделаю, бесплатно, только допустите меня до книг. Дед не жадный оказался. Допустил. Ой-ей-ей!..» У Далыча даже глаза замаслились, когда он это вспоминал. Пауза, на пару минут – не меньше. Я осторожно окликнул его: – Далыч, – говорю, – ты там не уносись далеко. Давай всё же, как-нибудь, до Черноярцева доберёмся… Он очнулся. Вздохнул. Мечтательно поскрёб щетину. -
«Ты понимаешь, Сева, я думал, что – читал, не мало читал… А ничего я, как выяснилось, не читал! Там всё самое лучшее было, и наше, и переводное; столько стран, столько времён! Я ошалел. Два месяца – будто угорелый, даже деду полки кривые сделал. Он, правда, не обиделся. Понял. Порадовался за меня. Угорелым ходил месяца два, а переваривал это в себе потом лет десять. Многому научился. …Только вот не научился дыханием слова наполнять… Скажем, берёшь в руки Лорку, или там Цветаеву: как ребёнка на руках баюкаешь – живое, цельное…! А я… Уедало шибко, свербило. Пробовал избавиться писать стихи – не вышло. Маялся… -
…Пришлось мне, годика три назад, в Бурятии комаров хвостом околачивать. По прибрежью шастал, долго так: очень уж к Байкалу всегда тянуло, родной он мне. Здесь-то с Мишей и зазнакомился… да вот только дурк о м как-то… …Расположился я, понимаешь, в сараюшке брошенной; в старое сено замотался, – лежу, блаженствую. Ночь. Крыша – нет её почти, погнила; всё надо мной: небо ночное, звёзды… Не темно. Лежу, травинку жую; харчи к тому времени уже два дня как вышли. …Вдруг – оторопь меня пробрала! – по небу человек идёт. Сверху – вниз… вниз… Медленно так идёт, неровно, будто по горке спускается. «Что, – думаю, – за ерунда? Может – придремался…?» Ущипнул себя, по щекам разок охлестнул… Куда там! – идёт. Причём, судя по направлению, явно на мою сараюшку путь-дорожку держит. А я лежу, рот разинувши. Страшно… ну, дико попросту…! Не дёргаюсь. Человек тот и впрямь на сарай сошёл. Уселся на обмылке гнилой доски, ноги под себя поджал и вниз смотрит. – Эй, – говорит, – а я тебя вижу! Я к нему тоже присмотрелся; гляжу: мужик мужиком, в телогрейке, немолодой вроде. По конституции – вровень со мной: маленький, поджарый… Тут меня петушистость-то и одолела, – со страху, наверное. – Что это ты там видишь? – к нему адресуюсь, разоряюсь. – Щас вот в лоб, понимаешь, как вделаю, чтоб по ночам не шастал, людей не пугал!.. Всё у меня разглядишь! – Да ты буян! – захохотал он, и спрыгнул ко мне. Ну, думаю, тут ждать нечего, – с колдунами надо быстро управляться, пока голову откусить не посунулись. Размахиваюсь – широко – чтоб, аккурат, челюсть ему пощупать, и… застреваю. Рука в воздухе застревает – ни туда, ни сюда… А мужик этот небесный в полуметре от меня стоит, хм ы лится. …Я ему с левой! – левая рука застревает; стою, как идиот, с двумя поднятыми руками – шелохнуть ими не могу. – Успокоился? – добродушно так спрашивает, с подходцем. – Ага, – говорю, – …тебя, ехидну, успокою, и – успокоюсь. Да как дам правой ногой! …Нога застряла. Веришь ли, Сева, – стою на одной ноге, с поднятыми руками, а сам думаю: как бы мне его, гада, ущучить! Тот вокруг меня обошёл, гыгыкнул. – Ну что, – встал опять насупротив, – не надоело? А я, знаешь ли, пока он обход-то свой делал, слюны малость поднакопил. Только он, значит, ряшку передо мной завесил – тут я и плюнул! …Да вот, однако, получилось, что в себя плюнул: всё лицо в слюнях. – Экий ты, – говорит мужик, - а ещё стихи пишешь! – Отдышусь – в ошмётки раздолбаю! – отвечаю ему. А сам стою на одной ноге, весь в слюнях, и думаю: «Как же он про стихи-то прознал?.. Нечисть, одно слово». – Забавный ты, – говорит мужик. И – на выход. – Эй, – кричу, – а мне что: так и стоять?!! – А что, – спрашивает он, – разве худо? Тебя теперь белой краской покрасить – и сойдёшь за статую. За мраморную. Будешь ты у нас аллегорией неукротимости! А?.. Я и сказать-то ничего не мог – только сглотнул. Мужик засмеялся, махнул рукой, и я свалился на пол. Без сил. А он – ушёл…» -
Далыч опять умолк. Закручинился. – Однако суровая ты личность, – говорю. – Меня вон тоже у подъезда затоптать норовил! – Да я бы не полез… Мне, Сергеич, до сих пор знаешь как стыдно! О-хо-хо… Я ведь грохнуться – грохнулся, а глаза того мужика помнил: добрые… ласковые… тёплые такие… Что меня разобрало! – А дальше? – Дальше… -
«Несколько дней спустя вышло мне через лесок пробираться. Думал, засветло к берегу выйду, ан нет – в лесу темень заловила. Хрупаю в сумраке по бурелому, злюсь на себя, бестолкового: мне советовали другим местом пройти, – не послушал…. Часа два так ковырялся. Устал. Присел отдохнуть. И сидится-то главное, не то чтобы в отдых, а так: жутковато. Я с тех пор, как колдуна в телогрейке повстречал, – дёргался всяк, по поводу и без повода, нервный стал. Вот: ветка назади хрустнет – аж перекручивает! …Да и места вокруг Байкала… сам, небось, знаешь, – давние места, глубинные… Сижу. Дёргаюсь. …А там – по-справа, вдалёке – огонёк! Ломанулся туда. И страхи-то все разбежались, – быстро иду, прям как горный козёл по валежнику выплясываю! Вначале думал: на сторожку какую иду, оказалось – к костру. Вышел. Большущий костёр; из половинных сушин сложен, высокий. Вокруг люди: семеро, разных возрастов и наций, но обликом чем-то схожи. Я что поначалу подумал? – думаю: туристы; эти куда только не забираются! А вот обсмотрелся, – нет, не туристы, больше на бомжей-бродяг похожи. Но только не бомжи. Одёжка на них, правда, старая, в заплатах; хозяйство – что возле костра – скудное, аховое… но лица… Ровные лица, тонкие, точёные. Спокойные. Таких у бомжей не бывает! А глаза… Ну, не знаю, – сильные глаза, так, пожалуй. Подхожу. Здороваюсь. Прошу принять в компанию до утра. Те не отказываются, приглашают. Но, сразу заметно, равнодушно приглашают; понятно: нужен я им тут, у костра, как сопли крокодилу. Только один – молодой из них самый, лет семнадцати – зыркнул вроде бы с любопытством. Тут варево у них, в котелке здоровом, поспело; стали деревянным черпаком по кружкам и чашкам разливать. Я тоже свою кружечку достал. Протягиваю. Ихний старший – длиннобородый, гривастый, видный такой мужчина – удивился очень. «Вы, – говорит, – к нашему чаю непривычный. Уж заварите себе лучше своего». Жадничает, что ли, думаю? «Я, – отвечаю ему, – ко всякому привычный. Мне, милок, семь десятков – восьмой пошёл, многое перепробовал и новое пробовать не стесняюсь!» Тот мнётся. «Что вы, – спрашиваю, – на мышьяке свой чай настаиваете?» «Нет, – отвечает, – на здешних травах». «Ну, так лейте, чего там! Травка она и есть травка, худого не будет.» Он пожал плечами, но всё ж таки плеснул полкружки. Я понюхал, конечно, сперва, полизал: запах обалденный, а на вкус – мятой отдаёт… и, навроде как, персиками. Выпил. Хорошо! Горячо! Прямо каждая жилочка натянулась и задышала! …Тут-то меня и свалило; шибануло изнутри – промеж бровей… сдёрнуло… понесло… Сейчас, Сергеич, я понимаю – задним числом – что это меня в мои прошлые жизни вытянуло… А тогда – ошалел здорово. То – я возле костерка отвар попивал, а то – вдруг! – еду в шарабане дурацком, дребёзглом, и рядом со мной девушка, лет пятнадцати, вся в кружевах и финтифлюшках… папой меня называет! Мол, спал я долго, так не приказать ли остановить, растереть мне ноги. Вот так… Пока я, значит, озирался, – опять шибануло, закружило… Толпа. Площадь. Здания вокруг низенькие, навроде мазанок. На площади одни мужчины; все в сарафанах каких-то коротких, грязных. Молчат. На меня смотрят. …А я, понимаешь, в центре стою: взгромоздился на булыжник здоровенный и что-то им, судя по всему, втолковываю. …Пришло понимание: я здесь, в этой деревне, главный, навроде князя. Но я им, сарафанникам этим, чем-то не потрафил; не затолкую, не уболтаю – набьют морду… или ещё чего, похуже… Опять в голове полыхнуло… Тут уж вообще… Даже говорить неловко – стыдоб а! …Я – женщина, и со мной интимными делами занимаются…! Впрочем, кажется, муж… Ощущения непередаваемые!! И – опять… И – опять… У меня было чувство, что я еду в каком-то поезде: то – в окошки разглядываю проезжаемое, то – из открытых окошек вываливаюсь… но меня сразу же подбирают-втягивают обратно… Прямо карусель, да и только! …Носило долго. Столетия носило… эпохи… Очнулся. Костёр горит, люди сидят: молчат, прихлёбывают из кружек. Не сразу я въехал, что не новое это вываливание в окошко, а – моя станция. А как понял – вскочить хотел, да только не смог, голова закружилась; зарычал на того, бородатого: «Ты что, – рычу, – налил мне, изверг?!» «Однако шустрый ты, дядя, – удивился он, – быстро в себя пришёл…» А во мне пыл-то уж и угас; слабость, вялость навалились. «Ты, – бормочу, – что мне подсунул…?» «Что просил, – хмыкнул он. – Может, ещё плеснуть?» «Да я, – хриплю, – лучше из болота хлёбово похлебаю, чем с тобой чаи гонять!» Тут зареготали все, дружно так, жизнерадостно. Ко мне молодой пацанёнок подкатил. «Вы, – говорит, – на Мастера не обижайтесь. На каждого по-разному этот отвар действует. Для большинства – вкусный, бодрящий напиток. …Он же не знал, что память вашей души так близко к поверхности! Вы способный, дедушка». «Спасибо на добром слове, – отвечаю, – но об мастера вашего, как ноги окрепнут, дубинку-то, авось, изломаю! Это уж как пить дать, внучек…» И опять все зареготали. Смех о тно им, паршивцам. Сижу, к коряжке сухой прислонясь. Очухиваюсь. …Вдруг все засуетились, вставать начали. Смотрю: из леса, из самой темени, – девица выходит, лет тридцати на вид. Красивая, в яркой городской одежде, мордашка лукавая. Выходит, значит, и – ни на кого не обращая внимания – прямо ко мне. Рядышком села. …Очень волнительная женщина! Я ведь, Сергеич, признаться, хоть и в годах, а до противоположного пола падок. Завожусь с пол-оборота… …Сидит, глазищами блестящими посверкивает, улыбается. Длиннобородый ей кружку – полную – приволок, в руки протянул. «Не пейте, – говорю, – девушка. Они тут такое варево наварили – ядрёней самогона. Не пейте!» Она ко мне – бочком – придвинулась… у-ух!.. и елейным голоском спрашивает: «Обидел вас эти чудовища, да?..» «Не пейте, – я своё талдычу, – вылейте лучше». А сам – ну, прямо на себя диву даюсь! – обнимаю её, прижимаю покрепче. Не противится, податливая… тоже – тянется. Все, кто у костра, смотрят на нас застывше как-то, рты разинувши. Только длиннобородый скалится. «Лин, – обращается она к длиннобородому, – это ты его обидел?» «Получается, что я, – развёл тот руками». «И все-то его, бедненького, обижают, – пропела девица и по руке погладила, которой я её обнимал. А потом, вроде как уже другим голосом: – А если такой обидчивый, чего обниматься лезешь…?» Я к ней оборачиваюсь… И тут меня – без врак! – чуть кондрашка не хватила: обнимаю я вовсе не женщину, а давешнего колдуна в телогрейке!!! Таращусь на него, как гусь на бомбу, слова вымолвить не могу. А у костра все аж полегли от хохота; мальчонка – тот даже всхлипывает. Ну а дальше… …Дунул мужик мне в лицо, – пол е гчело, отошло. Вроде как никакого лиха не приключилось. …И вроде, – переменилось что-то во мне: попростело… распуталось… «Ты – колдун…? – спрашиваю». «Нет, – отвечает; строго так отвечает, доходчиво. – Я человек, под ногами которого есть Дорога. Зовут меня Михаил Петрович, можно – Миша». Выпил он кружечку свою до дна, взглянул на меня: «Оставайся-ка – на годик – у Лина, малыш. Сердце у тебя хорошее, чистое… а хорохоренье да рукомашество – то жизнь тебя обнуждила, избавишься со временем. …Остаёшься?»» -
А и остался. Понимаешь, Сева, вдруг – озарило-таки! – понял: здесь, среди них, я – дома. …Не было у меня никогда дома, не довелось. И среди людей всегда ходил – чужак чужаком, на отшибе… Они – люди – чужие какие-то, сами себе чужие… не уважаю я человечество, видишь ли, шибко не уважаю… А с теми – дома. Вот и с тобой сейчас рядышком сижу, и – дома. Понимаешь, да? – Понимаю, Далыч. – Ну вот… Ну вот – рассказал. …Маэстро, ты обещал стихи новые почитать. Почитай, пожалуйста. …Вы знаете, я крайне редко читаю свои стихи. А если и читаю, то – неохотно. Тут же я читал с большим-большим удовольствием! …Всё очень просто: когда видишь, что под воду – под трепетный отрезок родничка – подставлена чаша, и вода не пропадает, не теряется, – становится хорошо. …Вот мне и было хорошо, с Далычем. А позже стало ещё лучше: появился «телогрейковый колдун», Миша. -
Через два дня Миша увёл Далыча – тропинками, через Старый Лес – к Лину. Перед уходом Далыч шепнул: – Через неделю – Малая Зеркальная … – Ты пойдёшь? – Да… Ой, маэстро, у меня аж трясётся всё – так жду!.. – Только не дерись там ни с кем, родной. Будь светлее! – Хорошо… – Далыч улыбнулся. – Пожелай мне что-нибудь, маэстро. Что-нибудь… – Желаю: пусть сердце твоё всегда идёт впереди тебя, пусть будет оно твоим проводником… и посохом… и крыльями! Желаю, родной мой! – Спасибо… Миша тем временем стоял у большого каштана и, обняв его, прижавшись к стволу всем телом, – пел. И каштан пел; не подпевал – вовсе нет! – своё пел, но будто бы – пели вместе, одну и ту же песню. -
…А то, что я пожелал Далычу – право же! – я желаю и всем вам… да и себе заодно.
: ––––––––– - –––––––––– - –––––––––––– - –––––––––––
о том, о сём, а в частности…
…Всё – равнозначно. Это так элементарно! Это – простейшее логическое изначалье; изначалье, как точка отсчёта в подлинном осознании любых – всякоуровневых – процессов: а) Бесконечность – бесконечна; б) В бесконечности, при бесконечном дроблении-множестве – (Условная Реальность) – не может возникнуть ни одного проявления, элемента, фиксации, не являвшегося бы бесконечностью; в) Проявления – в любой форме, в любых, применительно друг к другу, соотношениях, в любом статусе – не могут не быть равнозначными. Все проявления – бесконечные – в бесконечности – равнозначны. …Но – увы! – всякая бытийная форма, в охвате от микро- я (я) до макро- я (мы) неизбежно определяет – в этом отчётлив и явен закон самосохранения Условной Реальности – именно себя как точку отсчёта; закукливаясь, теряет – условно – свойства бесконечности. И теперь – уже не будучи бесконечностью (условно) – закрепляет себя и как точку отсчёта, и как меру определений. Мания человечества, «венцов природы», вбивать в прокрустово ложе своего ограниченного психологизма, затуманенного сознания, куцего духа всё, что под руку подвернётся, – не есть мания, присущая исключительно данной бытийной форме, но – любой. Бесконечность, будучи в статусе Условной Реальности, раздроблена на бесконечное множество условно-конечных элементов. …И, казалось бы, так просто понять: всё-всё-всё – равнозначно. Ан – нет, не просто, оказывается… совсем не просто… почти что – не оказывается вовсе… Мы так привыкли к чёрному и белому, добру и злу, великому и малому. Мы разрушительно и нелепо мотаемся по миру, размахивая – будто б рогами – тискающей, мнущей нашу болящую голову «Короной Разума». …Есть глупые, – их много. Есть умные, – их несколько меньше. И умные со снисходительным высокомерием смотрят на глупых, совсем запамятовав древнюю – очень и очень древнюю – истину: умность – это завуалированная глупость. Мы совсем позабыли о Мудрости… Но мы помним, помним: есть чёрное и белое, есть добро и зло, есть великое и есть малое… -
Вы можете спросить: а зачем, собственно, я всё это вам говорю…? Отвечу: не знаю. Захотелось – и написал. Приспичило. Право, не имеет значения, кто сейчас читает эту книгу: глупый… умный… Всё равно. Мне только хотелось бы – это надежда, – чтобы была в читающем, вне зависимости от того глуп он или умён, капелька, пусть даже крохотулечная, – Мудрости. Мудрости нет разницы: капелька ли… океан… Она во всём – бесконечна. …И тогда мои полудневниковые записи вам на что-нибудь да сгодятся. Возможно, кто-то – пролистнув и захлопнув – скажет: «Странно это всё…» Я разведу руками: «Да чего уж тут странного-то?» Кто-то скажет: «Не верю!» Я опять разведу руками: «Сочувствую… Ну и что?» Кто-то скажет: «Вздор. Глупость» и с умным видом возьмётся читать газету. Тут я, право, не буду разводить руками, – промолчу. А кто-то… -
Когда я сообщил Мише, что хочу написать о нём – подобием дневника – книжицу, он очень удивился: – Зачем, маэстро?.. – Хочу, – честно ответил я. А что ещё я мог сказать? Это возникло одномоментно и однозначно. Отчётливо. Не скажу, что мне до невтерпёжа хотелось заниматься такой работой: не моё это… Но – возникло. Вот так. – Хочешь – что?.. Несколько этюдов из жизни бродяги-ветерана? Или – ночное пугало для добросовестных домохозяек и не менее добросовестных научных работников? – Понятия не имею! Откуда я знаю, что получится? Миша посмотрел на меня весьма ехидно. – Миш, не будь занудой! Я всегда избегал разговоров о тебе, причём не только публичных, но и тет-а-тет. Меня самого эта идея несколько смущает… – А может – чудишь? – Нет. Пришло. Пришло и всё тут. – Тогда – пиши. – Так ты не против? – Сева, меня это не слишком радует, но – и не слишком огорчает. Раз пришло – значит, надо. Пиши. Этот разговор был у нас в начале февраля данного, 2005, года. …Лёгкий мороз. Гололёд. Мы часа два бродили с Мишей в окрестностях Серебровки, спотыкаясь и иной раз шлёпаясь. Букетик-Миша вот уже несколько дней как появился в Туле. Появился почти одновременно с моей долгожданной – нежданной почти – радостью: трёхлетний, с хвостиком, кошмар – закончился, тучи размыло, боль ушла. И хотя я по-прежнему был весь в гирляндах недугов, но – встал на ноги, распрямился… О, кое-что произошло в моей жизни, – огромное и пронзительное кое-что. Я не буду рассказывать об этом. Мы вышли с Мишей к ограде Парка, миновали калитку, побрели мимо старых заледенелых кустов – в глубь… Деревья тянулись к Мише; они узнали его, – они звали, звали, звали, радуясь, в Старый Лес. – Миша, по-моему, тебя знают все, кроме людей… Он хмыкнул, и тут же – оскользнувшись – невесомо повис на моей руке. – О-ох… – Ты бы шагал не так размашисто… в калошах-то стёртых. – Ерунда, – Миша распрямился и с восторгом оглядел свои калоши. – Я в них и месяца ещё не проходил. Новенькие! – А то ты их в магазине добыл! – Нет, конечно, – на свалке… Ну и что? На свалке всё добротнее! – Миша притопнул калошами и добавил: – А что до людей… Ну с чего ты взял, что меня кто-то – книжицу прочитав – узнает? Да в меня и поверит-то мало кто; сам же в фантомах ходил, так неужто не понимаешь?! Да, действительно… Мне несколько раз приходилось слышать, что такого человека, как Всеволод Сергеевич Шмаков – попросту не существует. Бред. Вымысел. Однажды, мне излагали это прямо в лицо, причём настолько вразумляюще и убедительно, что я долго потом себя ощупывал, а вернувшись домой – внимательно осмотрел в зеркало. Это, понятно, малодоказательно, но – успокаивает. Впрочем, если кто-то усомнится, прищурясь, что человек, пишущий эту книгу, в действительности существует, – я не буду настаивать на обратном. Может быть, он и выдуман… Кем? – да мною же, мной! – человеком, пишущим эту книгу … …Что уж тут говорить о Черноярцеве! А о Ткаче – …! – Да мне, Петрович, признаться – без разницы: поверят… не поверят… Тут ведь – кому как… А вот познакомить – познакомлю! Дудки. Приспичило. И тут Миша опять шлёпнулся… Очень неустойчивые калоши! Добротные, но неустойчивые. -
…Мне нравилось – хотя тому всегда сопутствовало удивление – узнавать в людях, встречавшихся мне по жизни, тех, кого я встречал раньше, прежде … С кем встречался не раз, и – по-разному… О, такое происходило часто! Пусть и не всегда распознавался в том, кто рядом, прежний знакомец, враг, родной человек… не сразу… но – обязательно. Ну, а Мишу я вспомнил в первую же встречу: мы много-много раз оказывались рядом, близко. И – не было изумления: до такой степени это явилось само собой разумеющимся, естественным и очевидным, что изумление отодвинулось в сторонку, и оттуда – со сторонки – наблюдало за нами, улыбаясь вдумчиво и хорошо. -
…Ни с того, ни с сего – и с того и с сего! – вспомнилась история о собаке, рассказанная мне Натой возле одного из дольменов… Вспомнилась, и так показалось нынче, что именно здесь ей будет самое место и время: -
«…Миша оставил меня в лесу, в одном из больших старых кругов, – сидеть, думать. Он сказал, что вернётся через неделю, погладил по голове и ушёл. Я очень нуждалась в этом: сидеть… думать… Что-то стучалось в мою дверцу, а я ни ощутить, ни угадать не могла. Мишу спросила; он не знал, но привёл меня сюда, к кругам. Он много и сильно пел, – просил-призывал мои тропинки сойтись ко мне… И лес шумел, лес раскачивался… Миша сказал: лес принимает тебя, оставайся. Ночью было так хорошо! – совсем не страшно… тепло… Ото всего вокруг – уют и доброта: порывы ветра… шум листвы… светящиеся – так мягко, так глубоко – стволы деревьев… колыханье высокой травы… далёкие звериные рыки… Мне казалось, что я лежу в колыбельке… а иной раз – на маминых руках…» Ната надолго замолчала. Сначала мне подумалось, что она уцепилась взглядом за далёкую бирюзовую полосу моря, но потом понял: она на руках у мамы… Ната тихонько плакала… – Нат, – я осторожно приобнял её и взъерошил короткие, почти совсем-совсем седые волосы, – скоро сюда туристы набегут… Пойдём собирать ежевику, а? – Нет, не набегут, – она улыбнулась. – Я закрыла гору. – Ну, всё равно… Туристов нет, а ежевика – есть. Пойдём? – Вот расскажу, и – пойдём… – вздохнула. – …Что ты, Сева, я совсем не горюю! – мне радостно это вспоминать. Рассказывать? – Рассказывай… «Ночь прошла так быстро! Мне даже захотелось кинуться за ней вдогонку… догнать… вернуть обратно… А утром пришла собака. Большая старая собака. Лохматая. Она подошла к кругу, в котором я сидела, остановилась на окоёмке. Посмотрела… Ох, как посмотрела! Я пригласила её в круг. Она вошла и легла рядом со мной; головой к коленям приткнулась, моргала… Ты знаешь, я сразу почувствовала, что это существо очень родное. Несказанно! И что собака испытывает ко мне те же чувства… что она искала меня… Всё воспринималось немножечко размыто, – очень хотелось спать… всю ночь не спала… Не прочь была поспать и собака. Мы как-то свернулись с ней вместе в один клубочек и – заснули… Проснулась – уже день. Круг-то был на полянке, солнышко припекло – разбудило…. Собаки не было. Ушла. Мне грустно очень стало, одиноко. …И вот – тут, теперь, сейчас – пришло понимание: одиночество всегда пребывало рядом, с детства. Оно потихонечку изъедало меня, придавливало, гасило… Хотя – были родители, был Миша, был Ад и … да и другие, которых любила всегда, с которыми сердце пело. Но всё равно: они – рядом, а одиночество – во мне. Я до вечера проревела. Без остановки, как из дырявой тучи: кап… кап… кап… Ни лес не слышала, ни себя. …А вечером она вернулась. «Собаченька, милая, – шептала я ей, – не уходи, пожалуйста… Больше не уходи, пожалуйста! Не бросай меня…» Жмусь к ней, ласкаю. И она жмётся, поскуливает, дрожит вся. Осталась. Если и отбежит – то совсем ненадолго, к роднику, и – сразу назад. Так всю эту неделю мы вместе и провели. Рядышком. …Ты представляешь, даже когда дождь был – ливень! – она не уходила; мне-то из круга – куда? а подруженька моя и под деревце не отбегала, нет: всё – рядом со мной… …В конце недели, днём, я проснулась от того, что собака надрывно скулила. Вскакиваю. Смотрю: большая смоляная ворона расхаживает по внешней границе круга. Важная ворона: шаг упругий, крылья за спиной, голова поднята высоко… Ну прямо председатель колхоза, а не птица! Ходит, поглядывает на нас, молчит. Чувствую, подруженька моя перепугалась очень: скулит, притискивается… причём притискивается так, что будто бы закрывает меня от этой птицы. Я пригляделась к вороне попристальнее: странная птица… большая чересчур… странная. Глаза – никогда не видела у птиц таких глаз – как два маленьких глубоких озера, бездонных озера… и – блики, зелёные рассыпчатые блики… Жуть! Только я успела это разглядеть, – как ворона зашагнула внутрь круга и медленно направилась к нам. Я вскакиваю, собака визжит… а рядом с нами, согнувшись, стоит Миша и хохочет, хлопая себя по коленкам. – Ну, девочки, – хохочет, – ну, молодцы! Сразу раскусили дядю-птичку! – Миша… – обрадовалась, конечно, но и рассердилась тоже, – я же испугалась… зачем ты так? – А не пугайся, – говорит. – Чего пугаться-то? Вот если бы у вороны был автомат и пулемётные ленты крест н а крест, – тогда другое дело! А так… Он уселся на траву, достал из непонятно откуда взявшейся сумки огромный сырный шар и разломил пополам – мне и собаке. Та взяла сразу; не боялась больше, вся – доверие. Мы кушали сыр, а Миша смотрел на нас – ласково так – и тихонько напевал. – С повстречаньицем, Натонька! Что решила? – Ты о чём, Миша? – О собаке, – он смотрел на меня с удивлением. – Вы что же, ещё не разобрались? не разъяснились? Собака доела сыр и тоже смотрела мне в глаза. Вопросительно. Я погладила её. – Совсем ничего не понимаю, – говорю, – объясни, пожалуйста… О чём вы оба?.. – Вот балда! Чем же ты тут целую неделю занималась?! – он фыркнул, посмотрел досадливо. – Чем?.. – Сидела… – Может, ещё и лежала? – Лежала… – А на голове стояла? – Нет… – А надо было! И ещё – облака ушами разгонять… при безделье это крайне занимательно! – Миша, ты объясни… – я уже чуть не ревела. – Да объясню, объясню… Не реветь! …Объясню, куда я денусь. И он объяснил мне, что с собакой – в разных образах – встречались мы много раз. Из жизни в жизнь – родными существами. Давно. (О, у меня было такое ощущение! Никак не пойму, почему я отнеслась к нему небрежно, почему не вгляделась повнимательнее…??) …Именно поэтому, сказал Миша, я перестала чувствовать одиночество рядом с ней. В этой жизни, будучи разлучёнными, мы тосковали друг о друге, искали друг друга, но – неосознанно, не ведая причин своей маеты. Теперь – нашли. Я левой рукой обхватила собаку покрепче и прижала её к себе. – Значит, она не уйдёт от меня? Останется со мной? – Хм… не совсем… – Миша потёр пальцами щёку, нахмурился. – Видишь ли, пришла пора умирать ей. Может быть, в чём-то, это и помогло вам встретиться. – Как – умирать…!?! – Тише, тише, не шуми. Смерть – не обида; смерть никогда никого не обижает, разве что – глупцов и негодяев! Не шуми, – Миша вздохнул, – всё так, как надо. Собака пришла к тебе с тем, чтобы ты позволила ей стать частью тебя в этой жизни, существовать рядом. – Как…? – Если ты согласишься, то, после смерти – думается, через три-четыре дня – её душа сблизится с твоей. Ты забеременеешь. У тебя родится дочь. Я растерянно поглядывала то на Мишу, то на собаку. Они – оба – внимательно, с ожиданием смотрели на меня.
|