Главная страница Случайная страница КАТЕГОРИИ: АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника |
В. Левин 3 страница
Лермонтовское время, т. е. 30-е годы прошлого века, некоторые историки и мемуаристы называли «тихим житьем» и «смирным временем». Покорность и смирение снаружи и глухая, удушливая неподвижность изнутри и являются страшными признаками эпохи. Косные и темные громады гигантской империи нависали над человеком со всех сторон. Правительство, напуганное декабризмом и европейским освободительным движением, жестоко преследовало не только то, в чем видело хотя бы слабые следы прямой политической оппозиции, но и умственную жизнь вообще, которую считала основанием оппозиционных настроений. Не случайно известный деятель реакции, тогда еще помощник министра народного просвещения, С. С. Уваров в своем отчете 1832 г. призывал строить «умственные плотины», препятствующие «порывам к чужеземному, к неизвестному, к отвлеченному в туманной области политики и философии».2 Мыслебоязнь так глубоко проникла в общественное сознание, что литературное творчество само по себе казалось опасным делом. «Если вы будете продолжать писать, — наставляла Лермонтова, только что поступившего в юнкерскую школу, его постоянная корреспондентка М. А. Лопухина, — не делайте этого никогда в школе и не показывайте ничего вашим товарищам, потому что иногда самая невинная вещь доставляет нам гибель».3 К чувству бессилия перед лицом правительственной реакции присоединились впечатления, вызванные бурным развитием денежных отношений. Бьющие в глаза контрасты нищенства и богатства, унижение бедности, погоня за наживой, цинизм, корыстолюбие и вся проза жизни, построенной на расчетах и стяжательстве, не могли не волновать и не оскорблять передовых людей эпохи. Лермонтов, для которого имущественное неравенство явилось основанием личной трагедии (острый конфликт между отцом и бабушкой поэта), переживал все это особенно остро. По крайней мере в его пьесе «Menschen und Leidenschaften» («Люди и страсти», 1830), а отчасти и в «Странном человеке» (1831) главной причиной, приводящей к крушению автобиографического героя, является неравенство состояний и материальная корысть. Образованное общество, из которого вместе с расправой над декабризмом был вытравлен героический дух и вера в высокие освободительные идеалы, скованное реакцией, пропитанное пошлостью, духовно обмелевшее, раздробленное «борьбой эгоизмов», — и прежде всего среднее и высшее дворянское общество — представляло собой более чем неприглядную картину. «Справедливо ли описано у меня общество? — не знаю! — признается Лермонтов в предисловии к «Странному человеку». — По крайней мере оно всегда останется для меня собранием людей бесчувственных, самолюбивых в высшей степени и полных зависти к тем, в душе которых сохраняется хоть малейшая искра небесного огня!» (V, 205). «... наша общественная жизнь — грустная вещь! — жаловался Пушкин в письме к П. Я. Чаадаеву в 1836 г. — Это отсутствие общественного мнения, это равнодушие ко всякому долгу, справедливости и истине, это циничное презрение к человеческой мысли и достоинству — поистине могут привести в отчаяние» (оригинал по-французски).4 Но и в Западной Европе того времени, в частности во Франции, «состояние умов» во многих отношениях характеризовалось теми же особенностями, которыми оно отличалось в России. Альфред де Мюссе в «Исповеди сына века» (1836) называет поколение французской молодежи 30-х годов «пылким, болезненным и нервным» и объясняет это историческими условиями. «Позади, — пишет он, — прошлое, уничтоженное навсегда, но еще трепетавшее на своих развалинах со всеми пережитками веков абсолютизма; впереди — сияние необъятного горизонта, первые зори будущего; а между этими двумя мирами ... некое подобие Океана ... нечто смутное и зыбкое; бурное море, полное обломков кораблекрушения, где изредка белеет далекий парус или виднеется извергающий густой дым корабль ...». Лермонтов принадлежал к русскому привилегированному обществу, был тесно связан с ним, но оно не подавило индивидуальности поэта. Духовному росту Лермонтова способствовало прекрасное и разностороннее образование, полученное им дома и в Московском благородном пансионе, в котором вели занятия лучшие преподаватели того времени, участие вместе с товарищами в литературной жизни пансиона, горячей и оживленной, и влияние некоторых учителей и старших современников. (К более позднему периоду относится тесная дружба Лермонтова со Святославом Раевским, по-видимому ознакомившим поэта с идеями утопического социализма). Огромную роль в формировании Лермонтова сыграло его увлечение произведениями Пушкина, Шиллера, Шекспира и в особенности бунтарской и мятежной поэзией Байрона — литературой, которая приобщала поэта к передовой гуманистической идеологии. Можно быть уверенным также, что Лермонтов в какой-то мере был знаком с немецким идеализмом и с французской просветительской философией (в частности, с учением Руссо), но усвоил лишь те общие ее тенденции и проблемы, которые устояли в потоке общеевропейской романтической «ревизии просветительства». Одним из самых важных источников, питавших мировоззрение Лермонтова и укреплявших его стойкость в годы безвременья, являлась идейная традиция декабризма и окруженная героическим ореолом «легенда о декабристах». Именно декабризм и открыл Лермонтову просветительскую философию в действии. «Декабристы разбудили» не только Герцена, но — во многом — и Лермонтова. Он слышал рассказы о них еще в отрочестве, в Тарханах. Он был окружен громкой молвой о декабристах в Москве, в подмосковном имении Столыпиных Средникове, в Благородном пансионе и в Московском университете, в котором учился одновременно с Герценом и Огаревым. Разогретая оппозиционной политической мыслью атмосфера университета, культ декабризма и поэзии декабристов, который установился в передовой студенческой среде, не подчинив себе Лермонтова целиком, сильно на него повлияли. Политическая, моральная и эстетическая культура декабризма, декабристские представления о должном, об идеале, о высоких нормах человеческого существования помогли Лермонтову увидеть современное ему общество таким, каким он его увидел, и оценить так, как он его оценил. И все же неправы те исследователи, которые считают, что в декабристской идеологии заключается единственный возбудитель общественно-политической мысли Лермонтова.5 Они забывают, что его мироотношение, в конечном счете, находилось в зависимости от процессов, происходящих непосредственно в сознании народа. А народная жизнь 30-х годов также не соответствовала тихому прозябанию высших слоев общества этого периода: «... если он (народ, — Д. М.) и не принимал никакого участия в идейном движении, охватившем другие классы, — писал Герцен, имея в виду 30-е годы, — это отнюдь не означает, что ничего не произошло в его душе. Русский народ дышит тяжелее, чем прежде, глядит печальней; несправедливость крепостничества и грабеж чиновников становятся для него все невыносимей».6 Количество крестьянских восстаний, поджогов, убийств помещиков за это время неуклонно возрастало. Холерные бунты 1830—1831 гг. явились лишь наиболее ярким выражением всеобщего народного недовольства. Лермонтов, проведший в деревне всю первую половину своей жизни, реагировал на эти явления с большой чуткостью и страстью. И реакция его выражалась не только в произведениях, в которых непосредственно ставилась тема крестьянства в России («Menschen und Leidenschaften», «Странный человек», «Вадим», лирика), но и в общей идейной направленности его творчества — трагической и бунтарской. Серьезное внимание на идейную связь Лермонтова с крепостной деревней обратил Г. В. Плеханов. «Не это ли тесное общение (с «простым людом» в деревне, — Д. М.), — пишет он о Лермонтове, — забросило в его душу первые семена того „отрицательного“ настроения, которое впоследствии так своеобразно развилось, — вернее было бы сказать: так своеобразно недоразвилось — в ней?».7 Таковы предпосылки столкновения Лермонтова и духовно близких ему современников, людей «лермонтовского» типа, с окружавшей их действительностью. Так возникло в поэте сознание ущемленности, жгучего оскорбления, неизгладимой обиды, которую наносят человеку люди и даже, как казалось Лермонтову, сам закон мироздания. Горячий и горький лиризм обиды — личной и сверхличной — является одним из главных составных элементов творческого пафоса Лермонтова, особенно в его молодости. Разнообразно варьируемый образ «гонимого миром странника» проходит через все произведения поэта. Здесь следует искать главные отличия Лермонтова от Пушкина, оказавшего на него огромное воздействие. Критическое отношение Пушкина 30-х годов к русской крепостнической действительности проявлялось в исторически углубленном и реалистически-объективном художественном анализе этой действительности. Сложившаяся у Пушкина вера в победу разумных сил истории боролась с трагическими впечатлениями жизни и укрепляла светлые и гармонические основы его мировоззрения и творчества. Эта позиция Пушкина не могла удовлетворить молодого Лермонтова, для которого пушкинский историзм, как и всякий историзм, был доступен тогда сравнительно лишь в малой степени, а непосредственные проявления пушкинской оппозиционности представлялись недостаточными (см. стихотворение «О, полно извинять разврат» и даже «Смерть поэта»). Минуя позднее пушкинское творчество, через голову Пушкина-реалиста, Лермонтов в ранний период своего развития обращается к Пушкину-романтику, автору южных поэм, во многом опирающихся на восточные поэмы Байрона. Вольнолюбивый романтизм Пушкина и особенно ненавистный реакционерам всего мира романтизм Байрона и явились той школой, которая в большей степени, чем другие явления русской и зарубежной литературы, помогли Лермонтову оформить его художественную систему: выработать образ героя и осознать характер столкновения героя с действительностью. Однако творчество Лермонтова восходит не только к этим важнейшим для него литературным источникам, но и ко всему опыту романтической литературы. Многими современниками Лермонтова (Гоголем, Шевыревым, Кюхельбекером, Вяземским) отмечалась присущая ему тенденция к реминисценциям и заимствованиям из произведений поэтов старших поколений. Лермонтов, главным образом ранний, вводил в свои стихи элементы чужого творчества и делал это чаще и настойчивее, чем другие авторы, даже менее крупные и менее самостоятельные. В стихах Лермонтова можно найти отдельные строчки, поэтические сцепления, тематические ходы, заимствованные не только у Пушкина и Байрона, но и у Шиллера, у Жуковского, у Полежаева, Марлинского, Бенедиктова и других, больших и малых, русских и западноевропейских поэтов. Б. М. Эйхенбаум в своей известной книге о Лермонтове, вышедшей в 1924 г., конкретно указав эти литературные реминисценции в лермонтовском творчестве, высказал на их основании некоторые общие суждения, которые в дальнейшем были скорее обойдены, чем продуманы нашими историками литературы.8 Согласно его воззрениям, во многом повторяющим суждения современников Лермонтова, лермонтовское творчество как бы подводит итог предшествующему развитию русской поэзии и в этом смысле является синкретическим. Историческая роль Лермонтова, по смыслу указанной концепции, заключается главным образом в том, что он, исходя из выработанных им принципов, объединяет, сплачивает уже данный в литературе материал и таким образом проявляет свою самостоятельность. Принципы этого объединения и пафос его Б. М. Эйхенбаум, стоявший в то время на позициях «формальной школы», не показал и не мог показать, поскольку эти принципы определялись в большей мере содержанием, внутренней структурой лермонтовских произведений, чем их поэтикой в общепринятом смысле слова. Формалистский метод талантливой книги Б. М. Эйхенбаума, от которого автор ее, как известно, впоследствии отошел, не дает возможности принять ее руководящие идеи, не говоря уже об их теоретической основе. И все же наблюдения и замечания Б. М. Эйхенбаума, касающиеся вопроса о реминисценциях в творчестве Лермонтова, как и многие другие наблюдения, приведенные в его книге, очень важны для понимания поэта. Тенденция к заимствованиям и ассимиляции уже закрепленных в поэзии формул действительно характерна для Лермонтова, хотя ее и не следует преувеличивать. Однако, признавая существование этой тенденции, нельзя забывать о том, что все поэтические элементы, доставшиеся Лермонтову от его предшественников в литературе, подвергались воздействию его эстетической системы, приобщались к ней и коренным образом деформировались. Кроме того, нужно принять во внимание тот не отмеченный Б. М. Эйхенбаумом факт, что источником заимствований у Лермонтова, как бы ни был велик их круг, является не литература эпохи в широком значении, а главным образом именно романтическая литература. Лермонтов был сформирован этой литературой, и весь его поэтический труд в своих исходных моментах основывается прежде всего на ее достижениях. Пора отказаться от недооценки романтизма, от нежелания видеть в нем — в первую очередь в творчестве левых романтиков — великое прогрессивное явление литературы. Лермонтов — крупнейший представитель русского и мирового романтизма, и величие его связано не только с тем, что его творчество зрелого периода развивалось в сторону реализма, но и с тем, что он был романтиком и в известных пределах оставался им до конца. Романтическое сознание Лермонтова характеризуется особой жизненностью, привязанностью к земной красоте, напряженностью самоутверждения, страстной пытливостью и духовной экспансией, незнакомыми русским романтикам предшествующего периода: ... я не мог («Смерть», 1830 или 1831) В художественную концепцию Лермонтова-романтика, как неотъемлемая ее часть, входит не только мысль о романтической личности, противопоставленной абстрактному миру, как в поэзии Жуковского, но и живое, очень яркое представление о реальной среде — контрагенте личности. В творческом сознании Лермонтова это представление не было единственным и универсальным, и все же именно в нем открывалась возможность эволюции поэта, направленной к реалистической эстетике. Романтизм Лермонтова относится к иной эпохе, чем романтизм Пушкина, и сильно от него отличается. Столкновение с враждебной и недостойной средой в условиях последекабристской реакции привело к тому, что в сознании Лермонтова идея и чувство личности, противостоящие действительности, приобрели большее значение и проявились с большей интенсивностью, чем у Пушкина. «Надо было обладать безграничной гордостью, — писал Герцен, — чтобы с кандалами на руках и ногах высоко держать голову» (VII, 224). Отсюда — подвиг гордого одиночества, отщепенство, романтическая «изолированность», о которых Лермонтов постоянно говорил в своих стихах. Но это отчуждение от среды совмещалось у Лермонтова с его страстной устремленностью к высокому человеческому общению с миром и людьми. Вопрос не в том, что у Лермонтова были друзья и он хотел и умел поддерживать с ними тесные отношения. Речь идет о постоянной и все продолжающей нарастать в лермонтовском творчестве теме томления и тоски по человеку, человеческому дружелюбию и дружественному кругу. Эта тема с наибольшей отчетливостью звучит в ранней лирике Лермонтова («Элегия», 1830; «Ночь. III», 1830; «Сосед», 1830 или 1831; «Когда б в покорности незнанья», 1831), в поэме «Мцыри» и в ряде зрелых оригинальных и переводных стихотворений: «Сосед» (1837), «Спеша на север издалека» (1837), «Воздушный корабль» (1840), «Листок» (1841), «На севере диком» (1841). Мечта о человеке остается в поэзии Лермонтова неосуществленной, нереализованной, но именно эта невоплощенность и связывает ее с романтическим искусством. В ближайшем отношении к этим романтическим основам лермонтовского творчества находится и другая чисто романтическая его особенность: перевес психологического и лирического содержания над общественно-историческим и бытовым, а также обобщенность, суммарность исторического мышления. «История души человеческой, хотя бы самой мелкой души, — говорится в «Предисловии» к «Журналу Печорина», — едва ли не любопытнее и не полезнее истории целого народа ...» (VI, 249). Развитию идеи личности у Лермонтова соответствует повышенная субъективность его отношения к действительности. «Субъективное я, столь долгое время скованное веригами патриархальности, всяческих авторитетов и феодальной общественности, — впервые вырвалось на свободу, — писал В. П. Боткин, характеризуя Байрона, — упоение ощущением ее отбросило от себя свои вериги и восстало на давних врагов своих».9 В те годы субъективность была характерна для романтиков — и в такой же мере, хотя и по-другому, для формирующегося реализма. Речь идет не о субъективной прихотливости и капризной изменчивости вкусов и мнений, а о страстном, заинтересованном, принципиально-оценочном подходе ко всему окружающему. Это была та самая субъективность мысли и чувства, которая помогла Белинскому преодолеть свои примиренческие настроения конца 30-х годов и которую он считал главным признаком духовного прогресса, «солнцем, освещающим создания поэта нашего времени» (VI, 259). Субъективность эта превращалась в особый лермонтовский лиризм, окрашивала все произведения поэта, его характеристики, пейзажи, эпитеты. Она пронизывала его лирические монологи и объективные образы атмосферой горячего, напряженного личного чувства, «музыкой души». Лиризм Лермонтова был далек от созерцательно-пассивного лирического стиля таких поэтов, как Жуковский или Козлов. Лермонтов, как и Гоголь, — поэт активных оценок, вытекающих из всей совокупности его взглядов. Решающую роль в его поэзии играют сосредоточенная мысль и направленное чувство. Эта сосредоточенность в определенном круге эмоций, оценок, тем и проблем, поставленных на очень широком и разнообразном материале, придает поэзии Лермонтова некоторую «однострунность» и является одним из существенных отличий ее от универсального и всеобъемлющего творчества Пушкина. Именно этой чертой — страстной преданностью «одной лишь думе» («Мцыри») — объясняются характерные для Лермонтова возвращения к своим прежним текстам — многочисленные повторения уже использованных им словесных формул, образов и сюжетов. Однако эта «однострунность» представляет собой не только ограничение, но и качество, неотделимое от высоких достоинств Лермонтова. Она связана с устремлением поэта в глубину избранной им сферы и вместе с тем с исключительной мощью, собранностью и динамичностью его поэтического мира. Лиризм Лермонтова и все направление его поэзии, как и у других поэтов, определяется общим характером его утверждения и отрицания. В произведениях Лермонтова утверждение не выдвигается на первый план: он говорит «да» гораздо реже, чем «нет». Это обстоятельство давало повод считать Лермонтова поэтом чистого отрицания и беспросветного скепсиса. Между тем, источником отрицания, гнева и разочарования Лермонтова всегда является скрытое за этим утверждение идеалов и положительных ценностей жизни, того, что в абстрактной форме названо в «Демоне» святыней «любви, добра и красоты». «Ненависть иногда бывает только особенною формою любви», — писал Белинский (XII, 433), и эти слова вполне применимы к Лермонтову. Символическим пояснением этой мысли может служить стихотворение Лермонтова «Кинжал», где говорится о любви, дарящей человеку оружие. Положительное содержание поэзии Лермонтова не сразу привлекает к себе внимание, но существование его очевидно. Оно вытекает из самого существа лермонтовской поэзии, связанного с ее высоким романтическим складом: В уме своем я создал мир иной («Русская мелодия», 1829) Но идеальные представления принимают у Лермонтова и более конкретные, жизненные формы. Лермонтов, как и его великие предшественники, верил «огненным общим местам» (А. Блок), завещанным мировой гуманистической культурой. Всем своим творчеством он утверждает любовь к жизни, к природе, прославляет свободу, движение, борьбу («Молитва», 1829; «Я жить хочу! хочу печали», 1832; «Поэт», 1838; «Мцыри», и др.). Непререкаемыми ценностями являлись для него преданность родине, идея справедливости, право человека на уважение, мирные отношения между народами, доверчивость, простота и правдивость между людьми («Последний сын вольности», 1830 или 1831; «Родина», драмы, «Валерик», и др.). Наиболее полное представление о положительных идеалах Лермонтова, связанное с критикой современного поэту общественного уклада, дает его раннее стихотворение «Отрывок» («На жизнь надеяться страшась», 1830), поэтически слабое, но важное по мыслям. Лермонтов рисует в этом стихотворении идеальное, «умопостигаемое» будущее земли, в котором видит черты, противоположные всему тому, что он отрицает в настоящем: равенство гражданское (отсутствие «честей»), имущественное (отсутствие «злата»), свободу чувств (о «приличиях») и всеобщий мир (о крови «братьев»): Наш прах лишь землю умягчит Не будут проклинать они; Легко заметить, что нарисованная здесь картина соответствует тем идеалам, которые занимали лермонтовского автобиографического героя Юрия Волина и которые он назвал — «несбыточной, но прекрасной мечтой земного общего братства» («Menschen und Leidenschaften», 1830; V, 147). В какой мере такие «прекрасные мечты» существовали для Лермонтова позднего периода, сказать трудно. Но во всяком случае и тогда он не был лишен надежды на «лучшее будущее», предназначенное для его родины или для всего человечества. Чтобы убедиться в этом на конкретных примерах, стоит вспомнить стихи из «Думы» (1838), в которых говорится о потомке, «судье и гражданине», высоко подымающемся над современным поколением, или строчку из стихотворения, посвященного Александру Одоевскому (1839), в которой прославляется, т. е. в какой-то мере принимается, «гордая вера» погибшего поэта в «людей и жизнь иную» (курсив мой, — Д. М.).11 Особенно важно то, что идеалы и утверждения входили в творческое сознание Лермонтова не в отвлеченной форме (в такой форме многие из них потеряли бы остроту и не отличались бы от общераспространенных гуманистических идеалов того времени), а наполнялись конкретным содержанием, которое уточнялось в процессе развития мировоззрения поэта. В сущности, конкретизация положительных идей лермонтовской поэзии была связана с превращением их в силу, направляющую борьбу Лермонтова с враждебной действительностью. Так, например, тяготение поэта к земному, материальному переходило у него в скрытое отрицание спиритуализма и в полемику с «небом» («Молитва», 1829; «Земля и небо», 1830 или 1831; «Мцыри», строфа 25). Апология порыва, беспредельного стремления и беспокойства таила в себе ненависть к застывшим и косным формам жизни («Парус», 1832; «Есть речи — значенье», 1840; «Тамань»). Провозглашенный в «Боярине Орше» «закон сердца» раскрывался в той же поэме как направленное против существующего порядка требование равенства людей различных социальных положений. Патриотическое сознание вело Лермонтова к признанию народной России («Родина») и в то же время к осуждению поработителей народа («Последний сын вольности»; «Вадим»; «Прощай, немытая Россия», 1841). За прославлением личной свободы («Мцыри») угадывалась ненависть к неволе общественной, и тем самым идея свободы объединялась с более определенными политическими представлениями. Такую же конкретизацию получал у Лермонтова и его идеал простоты и естественности. В свете этого традиционно-«руссоистского» идеала строилось в творчестве Лермонтова его дружелюбно-внимательное изображение простых людей («Бородино», 1837; «Максим Максимыч»). В непосредственной зависимости от лермонтовского отношения к «естественности» находилась характерная для поэта критика «цивилизованного общества» и прежде всего светской среды («Странный человек», 1831; «Маскарад»; «1-е Января», 1840). Все это сплетение утверждений и отрицаний выражалось у Лермонтова не только в темах и логических формулах, но и в отражающем его творческую личность образе лирического героя. «Если б сказали Лермонтову, — писал Белинский в 1844 г., — о значении его направления и идей, он, вероятно, многому удивился бы и даже не всему поверил; и не мудрено: его направление, его идеи были — он сам, его собственная личность, и потому он часто высказывал великое чувство, высокую мысль в полной уверенности, что он не сказал ничего особенного» (VIII, 474). Едва ли не самым обобщенным художественным выражением творческой личности Лермонтова, как и других поэтов, является его «музыкальная» структура, характер лиризма и тональность стиха. В стихотворении «Не верь себе» (1839) Лермонтов говорил, что «родник» поэзии полон «простых и сладких звуков», а в другом месте («Журналист, читатель и писатель», 1840) назвал «творения» поэта «воздушным, безотчетным бредом». И вместе с тем мы знаем знаменитые лермонтовские слова о «железном стихе, облитом горечью и злостью» («1-е Января»). Эти два лирических строя существовали в русской поэзии, предшествовавшей Лермонтову, чаще всего порознь, были обособлены и не сходились между собой в одном поэтическом организме. Так, «твердый» гражданский стих, преобладавший у декабристов, противостоял «сладким звукам» лирики Жуковского. В грандиозной по широте и богатству поэзии Пушкина звучали все эти голоса, в том числе и непревзойденный по своей энергии голос «железного стиха», который обычно соответствовал гражданской теме («Кинжал», «Клеветникам России»), но лиризм «железного стиха» не совпадал с основной тональностью поэтического творчества Пушкина. В лермонтовской поэзии он играет значительно большую роль, чем в пушкинской. При этом в поэзии Лермонтова героическая, мужественная тональность характерна не только для гражданского стиха («Смерть поэта», 1837; «Поэт», 1838), но нередко и для произведений, не заключающих в себе прямого политического содержания («Я жить хочу! хочу печали», «Мцыри», «Демон»). Этот героический лиризм является принадлежностью поэзии Лермонтова в целом, сосуществуя в ней с доверительной интонацией задушевных лирических признаний и раздумий («Звуки», 1830 или 1831; «Сосед», 1837; «Слышу ли голос твой», 1838). Но иногда, например в стихотворениях «Кинжал» (1838), «Душа моя мрачна» (1836), сосуществование обеих лирических стихий превращается в органическое единство: Я говорю тебе: я слез хочу, певец, («Душа моя мрачна», 1836) Грозная сила стиха и затаенная в нем горячая и трепетная интонация неотделимы здесь друг от друга. Сочетание этих двух лирических начал — то совпадающих, то соседствующих — является одной из самых примечательных особенностей Лермонтова. В лермонтовском творчестве, в котором активность и страсть соединились с мягкостью и созерцательностью (иной раз с какой-то детской безоружностью), поэзия, сохраняя эти качества, приобрела способность звучать железом.12 Поэт, образ которого возникает в тексте или за текстом лермонтовских произведений, — это человек с твердой и страстной волей, облеченный сознанием своей мощи. «Каждое слово его, — говорил Лев Толстой о Лермонтове, — было словом человека, власть имеющего».13 «Воля, — сказано в лермонтовском «Вадиме», — есть нравственная сила каждого существа ... отпечаток божества, творческая власть, которая из ничего созидает чудеса ...»; и там- же: «... твердое намерение человека повелевает природе и случаю». С мужественной уверенностью заявляет «лермонтовский человек», что его «дух бессмертен силой», что «судьба не умертвит» в нем «возросший деятельный гений», что «жизнь скучна, когда боренья нет», и тут же признается: Мне нужно действовать, я каждый день («1831-го июня 11 дня») Эта воля к действию у Лермонтова или, в более широком смысле, у «лермонтовского человека» не могла привести в реакционной обстановке 30-х годов к коллективному общественно ценному делу. Для людей, воспитанных на декабристском максимализме, либеральная деятельность не представляла собой ничего привлекательного, к тому же и возможность ее была крайне ограничена. Революционная ситуация, связанная с освободительным движением крестьянства, была еще далека, и революционная демократия еще не появилась. Вместе с тем оторванное от масс дворянское освободительное движение потеряло известную часть своего прежнего потенциала. Дворянская революционность могла питать теперь лишь идеологов-одиночек или деятелей небольших и недолговечных кружков. Лермонтов несомненно сочувствовал этим кружкам и даже принимал в них участие («лермонтовская группа» в Московском университете), но был слишком трезв и разочарован, чтобы придавать всему этому серьезное практическое значение. Он выступал в своем творчестве как одинокий борец и мятежник. Поэзия его, как и поэзия Байрона, не содержала в себе какой бы то ни было революционной программы: в России 30-х годов революция была невозможна. Однако по своему духу, по широте, глубине и силе отрицания социальных, политических, психологических и бытовых устоев старого общественного уклада поэтическое творчество Лермонтова, как и творчество Байрона, может быть названо революционным. И хотя эта революционность Лермонтова была стихийной и неоформленной, она достигала в отдельных случаях исключительной политической остроты (стихотворения «30 июля. — (Париж) 1830 года», «Смерть поэта»).
|