Студопедия

Главная страница Случайная страница

КАТЕГОРИИ:

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника






A.M. Иваницшй 3 страница






Дом не только одушевлен, но и одухотворен: он и тело, и лицо. Прибыв к сотнику («Вий»), Хома Брут видит «маленький, острый и высокий фронтон с окошком, похожим на поднятый кверху глаз...» (II, 194). В «Повести...» «продолговатые окна с круглыми стеклами обливались дождливыми слезами...» (II, 275). Ср. в «Мертвых душах»: «как будто рассмеялся нахмурившийся кабинет генерала» (VII, 40); «Половина его (дома Тентетникова. — А. И.), дотоле пребывавшая в слепоте, с закрытыми ставнями, прозрела и озарилась» (VII, 28); «Все, что ни попадалось ему, приняло вид смеющийся... и домы, и проходившие мужики» (III, 31). Этимологическое родство «окна» и «ока» составляет для Гоголя предмет повседневного ощущения.

В свою очередь, слуга — вид живой и «оборотнической» мебели: «На четвертое место явилась очень скоро трудно сказать утвердительно кто такая... что-то без чепца, около тридцати лет, в пестром платке. Есть лица, существующие на свете не как предмет, а как посторонние пятнышки или крапинки на предмете. Сидят они на том же месте, одина­ково держат голову, их почти готов принять за мебель и думаешь, что отроду еще не выходило слово из таких уст, а где-нибудь в девичьей или в кладовой окажется просто: ого-го!» (VI, 97).

Жилище — продолжение тела «отца-хозяина» — растет и стареет вместе с ним. В «Старосветских помещиках» «дом (Товстогубов. - А. И.) показался мне вдвое старее, крестьянские избы совсем легли набок... так же, как и владельцы их...» (II, 34). И слуги, как и вещи «отца-хозяина», наравне с домом продолжают его тело и поэтому стареют вместе с ним — это лучше всего показано в первом описании Чичикова во втором томе «Мертвых душ»: «Он (Чичиков. — А. И.) немножко постарел... Казалось, как бы и самый фрак на нем немножко по-изветшал, и бричка, и слуги, и кучер, и лошади, и упряжь как бы поистерлись и поизносились» (VII, 28).

Поскольку тело — строение, части тела служат каналами входа и въезда в него, как в дом: «Солдат, вытянувшись и держа узду, глядел посетителям прямо в глаза, будто бы хотел вскочить в них...» («Коляска», III, 182); «Здесь учитель обратил все внимание на Фемистоклюса и, казалось, хотел вскочить ему в самые глаза...» (VI, 30). В «Женитьбе» Кошкарев, браня Подколесина, желает, «чтобы тебе пьяный извозчик въехал дышлом в самую глотку» (V, 54); в споре о душах Чичикова «председатель сказал: " Где же вы сыщете уп­равляющего? разве у себя в носу? " — " Нет, не в носу, а в здешнем уезде"» (VI, 155). В «Носе» подтверждается эта роль носа как «въезда» в тело-жилище: вновь обретший свой бежавший нос майор Ковалев набивает его табаком «...с обоих подъездов» (III, 74).

Жилище — продолжение тела первопредка, а весь замыкаемый им природный мир продолжает жилище и подобен ему: «и так трижды проехали, как сквозь ворота стен, сквозь леса» (VII, 99); «Деревня (Собакевича. — А. И.) показалась... довольно велика; два леса, березовый и сосновый, как два крыла, одно темнее, другое светлее, были у ней справа и сле­ва» (VI, 93).

Олицетворенная природа, продолжающая тело-жилище хозяина, с помощью «живой», движущейся дороги несет его в сердцевину замкнутого пространства: «Врассыпку дубы встре­чали гостя, расставляя широко распростертые ветви и провожая его к крыльцу... дома...» (VII, 33); «Две церкви... (на пути к дому Плюшкина. — А. И.) возносились и мелькали то справа, то слева» (VI, 112). При этом «живая» дорога обнаруживает метаморфность при своем развертывании: «Аллея своротила направо, превратившись в улицу овальных тополей...» (VII, 37).

Дом, подвижный, гибкий и метаморфный, как тело хозяина, наравне с ним объемлет все царство, «вбирая» в себя входящего извне. «Младшие» жилища и природа — просто внешний ряд, оболочка единого тела / дома / царства: «...я ждал нетерпеливо, пока разойдутся на обе стороны заступавшие его сады и он (дом. - А. И.) покажется весь... <...> Частями стал выказываться господский дом и наконец глянул весь, в том месте, где цепь изб прервалась и на их месте остался пустырем огород» (VI, 111 — 112).

Распространенность тела-дома «отца-хозяина» во всем замыкаемом им царстве предопределяет сверхъестественную вездесущность повелителя, что лучше всего видно в описании Петуха: «А вот я здесь! — раздался голос (Петуха. — А. И.) сбоку; Чичиков оглянулся. Барин уже ехал возле него одетый... Когда же он (Чичиков. - А. И.) подъехал к крыльцу дома, к величайшему изумлению его, толстый барин был уже на крыльце и принимал его в свои объятия. Как он успел так слетать, было непостижимо» (VII, 48 — 49).

Можно сказать, что локус, замкнутый «отцом-хозяином», практически повторяет в масштабах этого локуса целокупную олицетворенную землю, виденную нами прежде. Но этот мир — домашний. Он сочетает для Гоголя черты ловушки и склепа (дома сотника или Собакевича) с чертами колыбели и приюта.

 

Баланс порождения и поглощения

 

Отец-хозяин непрестанно рождает и поглощает подчиненный ему мир. На своей земле «толстый» все рождает как бы из себя — это вложено в уста Костанжогло: «...потому что видишь, что ты всему причина, что от тебя, как от какого-то мага, сыплется благо и добро на все...» (VII, 311). Отсюда рождается расхожий у Гоголя мотив оценки человека по плодам его огорода: «Покойный батюшка ваш (Шпоньки. — А. И.)... редкий был человек. Арбузы и дыни всегда бывали у него такие, каких теперь нигде не найдете» (I, 299).

Рождение всего подвластного мира «из себя» уравновешивается поглощением — пиршественным обжорством (Собакевич, Петух, Довгочхун, Товстогубы). Пиры Петуха особо значимы, так как он и питаем и питает, запутавшись в сетях вассалов-рыбаков вместе со своим животным предком, «осетром-чудовищем». Самое его тело есть, по сути, снедь; Чичиков думает о Петухе: «жил бы себе, кулебяка, в деревне» (VII, 50)17.

Гиперболический «пиршественный» пассаж из «Коляски» обнаруживает полную сферичность и проницаемость «царства» вездесущего отца-хозяина как царства еды: «стук поваренных ножей на генеральской кухне был слышен еще близ городской заставы» (III, 179). Пожалуй, наиболее обобщенной картиной пожирания «толстым» отцом-хозяином подчиненного ему одушевленного мира выглядит Пацюк, поедающий «живые» вареники.

В «Старосветских помещиках» является всеобщий баланс порождения и поглощения первопредком «своего» мира: «Но сколько ни обкрадывали приказчик и войт, как ни ужасно жрали все во дворе... сколько вся дворня ни носила полотна и пряжу, что все обращалось ко всемирному источнику, то есть к шинку... но благословенная земля производила всего в таком множестве... что все эти страшные хищения казались вовсе незаметными в их хозяйстве» (II, 20 —21)18.

Учитывая виденное нами совпадение входа в тело и входа в дом, ясно, почему последний регулярно выступает как заглатывающий зев: «и ворота, разинувшись, проглотили, хотя и с большим трудом, это неуклюжее дорожное произведение (экипаж Коробочки, похожий на арбуз. - А. И.)» (VI, 177); «он (Товстогуб. — А. И.) глядел, как кладовая (символически объединяющая собою жилище и чрево. — А.И.) беспрестанно открывала и закрывала свою внутренность...» (II, 22). Тело предстает как дом-чрево в пассаже о проголодавшемся Хоме, чувствующем у себя в животе «несносное одиночество» (II, 182). Пустота чрева предстает как «одиночество» — т.е. пустота дома, жилища. Тождество заглатывающего зева и проема (прохода) в строении становится символическим в «Невском проспекте»: «Тот имеет рот величиной в арку Генерального штаба...» (III, 45). А во втором томе «Мертвых душ» тождество раскрытого рта и проема в строении уже служит целям гоголевской дидактики: «они (Чичиков и Платонов. — А.И.) встретили мужика, который... зевнул так, что перепугал Старостиных индеек. Зевота была видна на всех строениях < Хлобуева>. Крыши тоже зевали. Платонов, глядя на них, зевнул» (VII, 97).

Дом «отца-хозяина», как и его тело, может выступать не только поглощающим чревом, но и предметом поглощения, едой. Так, дом Перерепенко, к которому со всех сторон пристроены «сени и сенечки», можно принять «за тарелку, доверху наполненную блинами» (II, 224).

Изофункциональность тела и дома как поглощающего чрева одушевляет столовую утварь, изоморфную живой еде. В «Старосветских помещиках» «на столе вдруг являлась скатерть с пирожками и рыжиками» (II, 22); В «Вие» «глиняные кружки показались перед каждым из гостей» (II, 190-191). В «Сорочинской ярмарке» «горы горшков, закутанных в сено, медленно двигались, кажется, скучая своим заключением и темнотою; местами только какая-нибудь расписанная ярко миска или макитра хвастливо выказывались из плетня... <...>... < Гончар> шел за своим товаром, заботливо окутывая глиняных своих щеголей и кокеток ненавистным для них сеном» (I, 112).

В изображении мира отцов-хозяев как царства постоянной еды Гоголь все время

движется между внеоценочным изумлением древнего человека, раблезианским упоением

и позицией человека нового времени, в рамках которой еда означает бездуховность, цар-

ство плоти и внушает ужас или тоску. Эти оценки все время переплетаются, и каждая по-

лучает неповторимую нюансировку.

 

Земля, олицетворенная в первопредке, как власть и жреческое знание

 

Разграничивая древние значения отцовского и материнского начал, К.-Г. Юнг гово-

рит, что «мать — земля; отец ассоциируется с законами и государством» (Юнг 1994, 141).

Эта дефиниция действует в гоголевском мире «отцов-хозяев». «Отцы» утверждают закон

своего замкнутого мира и наделены магической силой для его осуществления.

Взаимосвязь производительной и властной сил, «укорененную в земле, представляя-

ет Полицмейстер из первого тома «Мертвых душ».

С одной стороны, он «создан для места», т.е. укоренен в земле: «Трудно даже было

сказать определенно, он ли создан для места или место для него» (VI, 149). Благодаря укоре-

нености в земле, связи с «местом» он является чудесным производителем земных благ:

«Полицмейстер точно был чудотворец... кажется, всего два слова шепнул... на ухо, да приба-

вил только: " понимаешь? ", а уж там, в другой комнате... появились на столе осетры, белуга,

семга, икра паюсная... селедки, севрюжки, сыры, копченые язык и балыки... Полицмейстер

был некоторым образом отец и благотворитель в городе. Он был среди граждан совершенно

как родной в семье, а в лавки и в гостиный двор наведывался как в собственную кладовую»

(VI, 149).

С другой стороны, его метонимический индекс (картуз) замещает его в качестве «жи-

вого» вассала во всей подчиненной ему и питающей его области: «в отвращение (бунта. —

А. И.)... сущеествует власть капитан-исправника... капитан-исправник, хоть сам и не езди, а

пошли только наместо себя один картуз свой, то один этот картуз погонит крестьян до самого

места их жительства» (VI, 55).

Тождество властных полномочий жреческому знанию проявлено в фигуре сорочинского заседателя в «Ночи перед Рождеством»: «от сорочинского заседателя ни одна ведьма на свете не ускользнет. Он знает наперечет, сколько у каждой бабы свинья мечет поросенков, сколько в сундуке лежит полотна и что именно из своего платья и хозяйства заложит добрый человек в воскресный день в шинке» (I, 202). Схож с ним квартальный надзиратель в «Носе» — единственный, кому даны зрение и знание опознать в чиновнике сбежавший нос и сила полицейского закона вернуть нос на место. Словом, земля, олицетворенная в мужчине, первопредке, явлена Гоголем как чудесная неотвратимая власть.

Олицетворенная земля последовательно раскрывалась для Гоголя рядом порождающих друг друга образов. Они, во-первых, последовательно раскрывают смысл земли, а во-вторых, предстают ступенями сквозного властного действия, которым земля приобщает человека себе. Эта цепь образов составляла окружающий Гоголя предметный мир и замыкалась на нем самом, его теле и естестве. Порождающими друг друга манифестациями олицетворенной земли выступили: животное начало — предок-подобие — дом — дорога — экипаж. «Продолжениями» земли-женщины явились подложная жена героя, его собственная одежда, кожа (первая одежда) и фаллос, выраженный через нос. Эти ряды, замыкавшиеся всякий раз на самом Гоголе, были для него своеобразными цепями, приковывавшими его к олицетворенной хозяйке-земле каждую минуту жизни.

 

Феномен Гоголя: уникум

или отражение закономерности?

 

Какие же черты коллективного сознания нового времени отразил Гоголь?

М Вайскопф представил в книге «Сюжет Гоголя» очень важный историко-культурный контекст финала первого тома «Мертвых душ». Визионерское обращение к Руси, в которой за ничтожной оболочкой скрывается чудесное содержание, оказывается набором «общих мест» официозной николаев­ской публицистики. Набор этих общих мест следующий:

1. Магический «вызов» сказочно-эпической России из нынешней, ничтожной;

2. «Могучее пространство», к которому взывает автор-визионер, обнаруживает встречную одушевленность и ждеттруда и обустройства;

3. Пустынная бесконечность России является метафорой Божеского величия и рождает «чудесного богатыря» (Вайскопф 1994, 405-419).

Желанный Гоголю чудесный богатырь (чудесный царь) олицетворяет собою землю (царство). Он «вырастает» из земли в финальных пророчествах Тараса Бульбы: «Уже и теперь чуют ближние и дальние народы: поднимается из русской земли свой царь, и не будет в мире силы, которая бы не покорилась ему» (II, 172). «Вырастая» из земли, царь приобщает себе весь наземный одушевленный и неодушевленный мир, который становится его телом: «Все полюбивши в своем государстве и обративши все, что ни есть в нем, как бы в собственное тело свое, государь... обретет... всемогущий голос...» (VTII, 256).

Искомый Гоголем чудесный царь или богатырь структурно подобен земляным повелителям: вию, лесному деду из «Страшной мести» и пр.; он так же объединяет мир, «...обративши все, что ни есть в нем, как бы в собственное тело свое». Как показал В. Топоров, фигура чудесного царя, сводящего в своем теле царство и подданных, явилась главным историко-культурным воплощением древнейшего типа усвоения человеком пространства себе как распространения своего тела до размеров космоса (Топоров 1986, 159). И вместе с тем призываемый Гоголем чудесный царь или богатырь принципиально иной. В чем же?

Чудесный царь Гоголя — из русского имперского барокко XVIII в. В 40-е годы, в период духовного перелома, работы над «Перепиской» и вторым томом «Мертвых душ», литературными доминантами для Гоголя стали Ломоносов и ода XVIII в. (см. Манн 1987, 360 и след.). Тогда же, с целью пересоздать ценностную иерархию поэтических жанров, он работает над «Книгой по теории русской словесности». На вершину иерархии Гоголь ставит оду — «высочайшее, величественнейшее, полнейшее и стройнейшее из всех поэтических созданий» (VIII, 473). И даже религиозный пафос действителен лишь в «редакции)) одического имперского барокко XVIII в., которое и призвано воскреснуть (Манн 1987, 361-364).

И гоголевский чудесный царь «создан не по образцу былин, а по образцу Державина» (Коцингер 1993, 188). В «Переписке» это уже объявлено: «Остаток ли это (поэзия Державина. — А. И.) нашего сказочного русского богатырства, которое, в виде какого-то темного пророчества, носится до сих пор над нашею землею, прообразуя что-то высшее? <...> Широкие черты человека величавого носятся и слышатся по всей Русской земле» (VIII, 373, 417). Свою задачу в «Мертвых душах» Гоголь видит в довершении дела Ломоносова и Державина: «начертить образ какого-то крепкого мужа, закаленного в деле жизни, готового на битву не с одним каким-нибудь веком, но со всеми веками» (VIII, 373. См. подробнее: Манн 1987, 365-367)20.

Чудесный и богоподобный царь бароккальной оды уподоблялся богу — языческому или христианскому. Однако чудесный царь Века Просвещения абсолютно рационально раскрывал свой смысл в системе аллегорий, т.е. логических фигур: «в отличие от мифа, каждый аллегорический образ мог быть легко переведен на рационально-эмпирический язык, что для мифа исключено... Каждая аллегория ограничена в своем смысле, сужен набор контекстов и толкований» (Лотман, Минц 1980, 36).

Благодаря тому что, олицетворяя царство и мир, чудесный царь XVIII в. превращает их в рациональный текст, замыкаемое им пространство становится, по законам барокко, одухотворенным, абсолютно сферическим — проницаемым и «прозираемым» (см. Смирнов 1979а, 337 — 339, 342). О Ломоносове-одописце Гоголь пишет: «Всю русскую землю озирает он (Ломоносов. - А. И.) от края до края с какой-то светлой вышины, любуясь и не налюбуясь ее беспредельностью» (VIII, 371 — 372)21. В гоголевской прозе такое абсолютно прозираемое пространство раз за разом возникает как искомый идеал. В финале первого тома «Мертвых душ» в экстатическом обращении к Руси он видит ее «из... чудного, прекрасного далека» (VI, 220) (из Италии. — А. И.). А в экспозиции второго тома, где русский мир уже преображен, «без конца, без предела открывались пространства» (VII, 7 — 8). В «Страшной мести» в миг исполнения заповедных сроков «за Киевом показалось неслыханное чудо... вдруг стало видимо далеко во все концы света. Вдруг засинел Лиман, за Лиманом разливалось Черное море» (I, 275).

Однако поскольку царственный источник этой рациональной смысловой и властной пирамиды чудесен, то государство, «отчужденный абстрактно-правовой аппарат», выступает «в качестве мощной родовой структуры»; по отношению к нему «новая личность» старается сохранить всю теплоту родового чувства» (Дмитриев 1995, 361). Идеал «маленького человека», отраженный Гоголем, возможно, именно такой рациональный космос, являющийся в то же время «родовой структурой». Это абсолютно волшебный, абсолютно одухотворенный, сферический и презираемый мир, олицетворяемый чудесным царем. Последний, замыкая собою мировое пространство в преображенной, одухотворенной форме текста, мог выступать для «маленького человека» своего рода щитом, защищая от земли архаической, какой она явлена в гоголевских «Вие» и «Страшной мести». «Маленький человек» как бы охранялся от собственного подсознания.

Это позволяет нам предположить следующее:

1. Николаевская империя выступает формой оскудения Империи Петра и Екатерины;

2. Гоголь — нормализованный человек этой империи, и поэтому оскудение последней - его личная, бытийная проблема;

3. Бытийные устремления Гоголя художника и человека совпадают с устремлениями николаевской империи — вернуть ее «золотой век».

Но в чем суть этого оскудения империи для Гоголя?

XIX в. снял чудесную олицетворенность империи. Последняя превратилась в военно-полицейскую иерархию, где торжествует анонимный государственный принцип. Сам же центр (царь) стал в новом веке «первым чиновником», даже «первым слугой» государства (принцип, введенный Фридрихом II и возвеличенный в Австрии и России его обожателями, нелюбимы­ми детьми богоподобных «просвещенных монархинь» Марии-Терезии и Екатерины Великой — соответственно Йозефом II и Павлом I). Он уже не воплощал собою царство, а просто был на вершине властного действия — отсюда иерархия власти получает смысловую одномерность. Утратившие «чудесную» олицетворенность империя и власть стали загадками для самих себя.

И трагизм современного ему нового времени Гоголь видит именно в угасании не одушевленной более земли. Она утрачивает олицетворенность, превращаясь в мертвую и непроходимую растительную плоть. В мифологизированной форме десакрализация земли наступает в результате смерти нечисти в «Вие»: «Испуганные духи бросились, кто как попало, в окна и двери, чтобы поскорее вылететь, да не тут-то было: так и остались они там, завязнувши в дверях и окнах... Так навеки и осталась церковь, с завязнувшими в дверях и окнах чудовищами, обросла лесом, корнями, бурьяном, диким терновником, и никто не найдет теперь к ней дороги» («Вий», II, 217). Варианты такого непроходимого пространства растительной плоти, унаследовавшей силу погибшей нечисти, — сад сотника в том же «Вие» (II, 213 — 214), сад Плюшкина (VI, 112—113), лес за садом Товстогубов в «Старосветских помещиках» (II, 28-29).

Ставшая анонимной, земля как бы «разъезжается», преображаясь в бесформенное и непреодолимое пространство, где «хоть три года скачи, ни до какого государства не до­едешь» (IV, 12). Это безграничное и бесформенное пространство растительной плоти оказывается засасывающей трясиной. Так, в экспозиции «Коляски» центральная площадь — царство свиней. Центр миргородского социума в «Повести...» (площадь перед поветовым судом) — гигантская невысыхающая лужа — «озеро». Гиперболы в «Переписке» показывают, что засасывающая трясина равно означает у Гоголя Россию и современный мир в целом: «как исчезнувший круг на воде, исчезнула жизнь и посреди России. <...> Вы оба расплыветесь и распуститесь среди жизни, как мыло в воде...» (VIII, 348, 338)22.

Земля без формы и смысла — «пуста»: «И непонятной тоской уже загорелась земля; черствей и черствей становится жизнь, все мельчает и мелеет, и возрастает ввиду всех один исполинский образ скуки, достигая с каждым днем неизмеримейшего роста. Все глухо, могила повсюду. Боже! пусто и страшно становится в твоем мире!» (VIII, 416).

Наступление неолицетворенной земли на человеческий мир превращает и человека в бездуховную плоть - как это обобщено в «Переписке», в характеристике героя «Мертвых душ»: «и нечувствительно облекается он плотью, и стал уже весь плоть, и уже почти нет в нем души» (VIII, 278).

Утратив форму, центр и смысл, мир состоит теперь из перепутанных дорог, ведущих в никуда. При выезде Чичикова от Коробочки «дороги расползлись во все стороны, как пойманные раки, если выпустишь их из мешка» (VI, 60). В «Переписке» дорога как единственная форма пространства — символ современности: «До сих пор остаются так же пустынны, грустны и безлюдны наши пространства, так же бесприютно и неприветливо все вокруг нас... как будто бы мы до сих пор еще не у себя дома... но где-то остановились бесприютно на проезжей дороге и дышит нам от России не радушным, родным приемом братьев, но какою-то холодной, занесенной вьюгой почтовой станцией, где видится один, ко всему равнодушный станционный смотритель с черствым ответом: " Нет лошадей! "» (VIII, 289). Дорожная «пустота» царствует в первом томе «Мертвых душ»: «как уже пошли писать по нашему обычаю чушь и дичь по обеим сторонам дороги: кочки, ельник, низенькие, жидкие кусты молодых сосен... и тому подоб­ный вздор. <...> Мижуев... давно выехал за ворота и перед ним были одни пустые поля. <...> Открыто-пустынно и ровно все в тебе... бедно, разбросанно и неприютно в тебе. <...> Остались только... Селифан, Чичиков, гладь и пустота окрестных полей» (VI, 220, 92).

Пространство «пустой» проезжей дороги тяготеет к трясине, как некогда — к олицетворенной земле. Они сливаются воедино в финале «Повести...», в сцене краткого возвращения автора в Миргород. В этом возвращении, а также в «Мертвых душах» бесприютное странничество по дороге, влекущей или в трясину, или в пустоту, но только не к чудесно-олицетворенному центру земли, выступает как «заклятье» современного человека: «без разделенья, без участья, как бессемейный путник, останется он один посреди дороги. И долго еще определено мне чудной властью идти об руку с моими странными героями...» (VI, 134).

Мертвыми, утратившими форму и смысл оказываются те самые элементы, которые прежде образовывали волшебный мир.

Гоголевская «мифология современности» дает основания считать, что переход архаической демонизированной земли из подсознания в сознание происходит у Гоголя именно как у нормализованного «маленького человека» оскудевающей николаевской империи. Суть оскудения в том, что империя утратила свой олицетворенный божественный первоисточник. Ранее архаическая земля была одухотворена в фигуре бароккального чудесного царя и как бы отделена этой фигурой от «маленького человека». С ее исчезновением архетипы архаической земли, ранее «спавшие» в подсознании «малень­кого человека», вошли в его сознание иерархией комплексов и страхов. В виде определенных символов они превратились в ступени архаической иерархии и исполнителей сквозного властного действия древней олицетворенной земли, прибщающей этого человека себе23.

Гоголь и его герой оказываются под гнетом двух противоположных комплексов: они не могут укрыться от наступающей необозримой земли и не в силах достичь ее чудесного центра - даже продвинуться к нему. Тоска от своей беззащитности налагается на тоску от своей затерянности.

Десакрализованная земля страшна «маленькому человеку» как наступающая трясина («как исчезнувший круг на воде, исчезнула жизнь их посреди России») — и одновременно он скорбит по ней как по угасающей и исчезающей материнской почве, обращающейся в пустыню: «И непонятной тоской уже загорелась земля...».

Двойственность отношения к десакрализованной земле переходит из подтекста в текст в обращениях Гоголя к Руси в финале первого тома «Мертвых душ», где выморочность и божественная олицетворенность земли соотнесены как оболочка и ядро.

Вызывая из нынешней ничтожной действительности мир, олицетворенный чудесным царем, Гоголь — «маленький чело­век» XIX в. — стремится вернуть бароккальный мир века пре­дыдущего, заключающий для него гармонию бытия. Орудиями преодоления этой ситуации оказываются те же манифестации олицетворенной земли. Раскрываются второй смысл и назначение дороги и экипажа. Чудная дорога может не только заманить в земляную бездну, как, например, в «Пропав­шей грамоте», но и спасать и «выносить» из выморочного мира: «как ты хороша подчас... далекая дорога! Сколько раз, погибающий и тонущий, я хватался за тебя, и ты всякий раз меня великодушно выносила и спасала» (VI, 222).

Вихревой вылет из земли совершается на том же волшебном экипаже. В «Коляске» фантазируемый Чартокуцким чудесный экипаж — мечта о вылете из земли-трясины, царства свиней- «французов».

В «Записках сумасшедшего» галлюцинируемый в финале Поприщиным спасительный полет на «тройке быстрых, как вихорь, коней», наоборот, возвращает героя из выморочно­го петербургского мира к земле-матери: «Спасите меня! Возьмите меня! дайте мне тройку быстрых, как вихорь, коней! Садись, мой ямщик, звени, мой колокольчик, взвейтеся, кони, и несите меня с этого света!.. Вон небо клубится передо мною... лес несется с темными деревьями и месяцем; сизый туман стелется под ногами... вон и русские избы виднеют. Дом ли то мой синеет вдали? Мать ли моя сидит перед окном?» (III, 214). Ср. рассуждения о русской опере в «Петербургских записках...»: «И не есть ли это возврат к нашей старине после путешествия по чужой земле... где около нас говорили все непонятным языком и мелькали все незнакомые люди, возврат на русской тройке с заливающимся коло­кольчиком» (VIII, 184).

В душе Гоголя постоянно борются и взаимоналагаются противоположные восприятия России: как пустыни и как трясины, болота, скрывающего сказочно-эпический мир24, и чем глубже первое восприятие, тем сильнее оно питает второе.

Заключение

1. Гоголь поэтически отразил душевную «беззащитность» маленького человека нового времени. С исчезновением чудесного царя просвещенного абсолютизма, олицетворявшего землю и власть как текст, символы архаической земли перешли из подсознания в сознание «маленького человека». Мир (и замещающая его необъятная Россия) стал воронкообразным пространством поглощения (вий, лесной дед и пр.). Его манифестации (зверь, предок-подобие, «дорога / экипаж / дом» либо «жена / одежда / часть собственного тела») вошли в сознание «маленького человека» рядом комплексов и страхов, иерархией ступенчатых превращений земли, орудиями ее поглощающей власти.

Олицетворенная земля дана Гоголю как власть и как женщина (мать и подложная жена). Он ощущает себя последним плодом олицетворенной земли (последнее колено), последним звеном в иерархии (слуга) и последней (главной) жертвой ее карающей (поглощающей) силы.

2. Десакрализованная и анонимная земля утрачивает форму и смысл. Она становится для «маленького человека» непроходимой растительной плотью, «разъезжающейся» без меры, формы и смысла, — миром «скуки» и «бесприютности». Сама она неотвратима, а чудесный прежде центр недосягаем и недостоверен.

Отсюда — двунаправленные чувства и устремления «маленького человека». Желанию защиты от земли / трясины противостоит желание достичь, вновь обрести ее волшебный (царственный) центр — т.е. вернуть «золотой век». И та же архетипика предвечной земли становится арсеналом спасительных средств. Дорога, экипаж и т.д. способны унести от земли-плоти — либо принести в ее заповедную волшебную сердцевину. Архаический мир, став естеством Гоголя и источником страха, дарит ему и средства спасения.

 

Примечания

1 См., например, приводимые в настоящей библиографии работы А. Гольденберга (1983), а также В. Ереминой (1976).

2 Называемое имя - автор источника, приведенного в библиографии. Цифра — номер страницы. Если автор представлен в библиографии не­ сколькими работами, первая цифра указывает на место данной работы среди других его работ, следующих в алфавитном порядке, — например, Смирнов 1979б.


Поделиться с друзьями:

mylektsii.su - Мои Лекции - 2015-2024 год. (0.015 сек.)Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав Пожаловаться на материал