![]() Главная страница Случайная страница КАТЕГОРИИ: АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника |
Два амстердамца
Сцена, которую Мария Бовенкамп наблюдала из окна своей комнатки, заключалась не только в примирении Яна ин'т Фездта с Грикспоором, но и в том, что Ян объявил остальным нелегальным о своем твердом решении, взволновавшем их всех. То, что Ян ин'т Фелдт согласился сложить оружие не от чистого сердца, было видно по его косому взгляду и вялому рукопожатию, и Грикспоор это сразу почувствовал; впрочем, товарищи вспомнили, что точно так же вел он себя и в тот воскресный вечер, когда пообещал оставить Кееса Пурстампера в покое; не мог он, значит, по-другому. Но на сей раз он против обыкновения разоткровенничался и стал горько жаловаться на свою жизнь в Хундерике; видеть ежедневно Марию, с которой он гулял несколько месяцев, сидеть с ней за одним столом — это было слишком; а когда он за нее заступился и дал оплеуху своему же товарищу она даже и глазом не повела, словно то был не он, а пустое место! С него хватит. Он возвращается в Амстердам, и как можно скорее, на следующий день! Сколько времени не был он в кино! Уж лучше он сам явится в AD, пусть делают с ним все, что хотят, хуже, чем в Хундерике, нигде не будет. — Вот уж не стал бы! — воскликнул Грикспоор, а двое других мрачно покачали головой. То, что Ян ин'т Фелдт хотел назад, в Амстердам, и что решение его, видимо, было бесповоротным, они еще могли понять, но в большом городе всегда имеется много шансов проскользнуть сквозь ячейки немецкой
сети, надо только соблюдать осторожность, с какой же стати лезть на рожон? Наконец, можно и в другом месте уйти в подполье, но от этого Ян ин'т Фелдт наотрез отказался, никакого подполья, хватит с него этой чертовой кабалы! И вдруг неожиданно для всех выступил с безумным предложением Кохэн. Ян не единственный, кого тянет в Амстердам, сказал он, менеер Схюлтс, их общий благодетель и тюремщик, держит их в ежовых рукавицах: ни одного дня в Мокуме, ни часика на Даме, ничего он им не позволяет, ровным счетом ничего, но он, Кохэн, готов послать все к черту, лишь бы вылезть из своей норы на денек-другой; так как у него в Амстердаме полно знакомых, то он, вполне возможно, сумеет пристроить где-нибудь и Яна ин'т Фелдта. Опасность ему не грозит, он — Ван Дейк, амстердамский маклер, проживающий там-то и там-то. Конечно, удостоверение личности у него неважнецкое, это факт, только на подтирку и годится, но какому же идиоту из СД или из ландвахта придет в голову подозревать такого человека, как он, по своей арийской внешности не уступающего самому Гитлеру и уже давно вышедшего из возраста, когда берут на принудительные работы. Итак, с воодушевлением воскликнул Кохэн, на следующее утро они как можно раньше осуществят план Яна ин'т Фелдта! Завтра пятница, а Схюлтс был у них сегодня утром и сказал, что теперь приедет в понедельник. Так что до воскресного вечера у Кохэна в запасе целых два восхитительных дня, а если Бовенкамп не проболтается, Схюлтс ни о чем и не узнает. Вчетвером отправились они к фермеру, чтобы посвятить его в свои намерения. Он полностью с ними во всем согласился, что объяснялось его безразличием к таким вещам. Обрадованный, что избавится от Яна, Бовенкамп обещал не говорить Схюлтсу ни слова. Дирке тоже пришла в хорошее расположение духа и отдала Яну поношенный костюм ее сына, несшего у оккупантов трудовую повинность. Что касается Кохэна, то он был на седьмом небе от счастья, и, рассказывая им, как он проведет в божественном Амстердаме целых два дня, он впервые вызвал в Хундерике взрыв искреннего смеха описанием кукольника на Даме, который безнаказанно стреляет в мофов. За чаем их угостили пирогом, густо намазали маслом ломти хлеба — порция на двоих — и завернули их в бумагу; в амбаре в тот вечер шло такое буйное веселье, что о карауле на дамбе никто и не подумал. Единственный, кто вел себя тихо, был Ян ин'т Фелдт, и ему сочувствовали; хоть он и избавлялся
от Марии, все же его будущее не сулило ничего приятного. Чтобы его утешить, они предсказывали ему в Амстердаме новые победы над девушками. Не отрицая такой возможности, он все же сидел с мрачным видом, бессмысленно глядя перед собой, и никто не удивился, когда в половине двенадцатого, в самый разгар веселого смеха, острот и анекдотов о Гитлере, он заявил, что пойдет спать куда-нибудь в другое место. И он действительно ушел в конюшню к лошадям, которые по крайней мере хоть помалкивали. После того как они немного поговорили о Яне ин'т Фелдте, Мертенс сказал, что отныне каждому из них придется дольше дежурить: по восьми часов вместо прежних шести. Но это, добавил Мертенс, единственный ущерб, который им принесет уход Яна. И ему никто не возразил. Выйдя во двор, Ян ин'т Фелдт остановился, оглядываясь по сторонам. Месяц, давно перешедший в свою вторую четверть, прятался за облаком, и молочный свет озарял двор, выделяя у всех трех видимых строений — амбара, конюшни и дома — одну лишь угрюмую черноту их силуэтов. В этом треугольнике Ян ин'т Фелдт постоял минут пять как завороженный. Опустив голову на грудь, он напряженно о чем-то думал. Потом наконец его невысокая коренастая фигура опять пришла в движение, он направился к конюшне. Вошел туда. Когда через некоторое время он вновь появился на дворе, на нем уже не было ни пиджака, ни брюк, а на ногах только носки. В амбар он не возвратился, не пошел и на канавку, где нелегальные справляли нужду, а, украдкой озираясь по сторонам, направился на цыпочках к гумну. Наружные двери были заперты; он даже не пытался открыть боковую, что вела в летнюю кухню. При теперешнем размахе преступности Бовенкамп боялся взломщиков больше, чем мофов. В последние дни в окрестностях было несколько случаев увода скотины прямо из хлева, а потому фермер стал на ночь запирать скот на гумне, что он обычно начинал делать месяца на полтора позднее. Но Ян ин'т Фелдт недаром в черные дни своей амстердамской жизни якшался с уголовниками, хоть и не принимал участия в кражах со взломом. Открыть низкую, полукруглую раму с наполовину разбитым стеклом ему стоило меньшего труда, чем протиснуться через нее в теплое гумно. Со стороны жилого флигеля дома залаяла собака, но он уже был внутри. Одной ногой он попал в навоз, да так, что его левый носок утонул в нем по самый верх; потом наткнулся на столб, к которому
привязали скотину, нашел ощупью дорогу между двух пережевывавших жвачку коров к середине гумна и, не обращая никакого внимания на свой вонючий носок, прокрался к двери, которая вела в жилое помещение, оставив позади себя с правой стороны водопроводный кран, с левой — уборную. Вскоре он уже подымался на чердак, шаг за шагом, стараясь по возможности, чтобы не скрипели крутые ступеньки. На чердак выходили три двери: комнатенки Кохэна, сейчас пустовавшей, комнатки Марии и клетушки Янс. К этой последней он и направил свои шаги. В половине восьмого утра он вместе с Кохэном переправился через реку. В руках у него был небольшой узелок, у Кохэна — папка, трость и переброшенный через плечо светло-желтый дождевик. Они были удивительно непохожи друг на друга; у Яна ин'т Фелдта не было не только шляпы, но даже фуражки или кепки, и он нередко поглядывал искоса на своего хорошо одетого спутника, такого же гонимого, как и все они, но имевшего вид миллионера, который отправляется в путешествие на своей собственной яхте (а не на этом вонючем пароме, который еле-еле тащится через реку), в собственной машине (а не на своих двоих) и перед которым повсюду угодливо склоняются люди, протягивающие лапу за еврейскими чаевыми, да-да, еврейскими чаевыми. Необходимо установить истину — единственное, что воняло на пароме, был промокший в навозе носок Яна ин'т Фелдта, приклеившийся к его ноге и к башмаку; Кохэну был весьма неприятен этот запах. Не то чтоб он догадывался о происхождении вони, нет, он просто думал, что так пахнет от Яна, от него самого, и вспоминал, что в большей или меньшей степени так пахло от него всегда: Ян ин'т Фелдт мыться не любил и чистюлей не был. При других обстоятельствах Кохэн непременно придумал бы на эту тему какой-нибудь каламбур, а знай он, где Ян ин'т Фелдт со своим вонючим носком провел эту ночь, он бы сочинил массу шуточек и каламбуров, абсолютно непригодных для печати. Кохэн благодарил бога своих отцов за то, что он хоть на два дня увел его прочь от этой вони. Какое же это облегчение — избавиться на время от мужской компании из подобного сорта людишек: дурно пахнущих, с потеющими ногами, храпящих или орущих среди ночи, как Ван Ваверен: «Караул, кусают!» И это как раз в то мгновение, когда ты погружаешься в многообещающий эротический сон. Тьфу... тьфу... не говорите мне, господа, о тюрьмах и концла-
герях; жизнь в подполье — вот где подлинная школа жизни, в духе Алкивиада и графа Августа фон Платен-Халлермюнде — «Хотел бы я свою свободу укрыть от света и людей», — подумаешь невидаль, пусть бы он вначале попробовал месяца на два уйти в подполье! Сколько мне стоит усилий, чтобы сдержаться и не набрасываться на этих мужланов с кулаками. Ну а сейчас я собираюсь денечка на два выйти из подполья и порезвиться в поле, а это кое-что значит. Кохэн находился в необычном для пего веселом расположении духа. Это тоже задевало Яна ин'т Фелдта, который, не зная, где он проведет сегодняшнюю ночь, не имел ни малейшего повода для веселья. — Ну а теперь, Ян, мы отправляемся на поиски девочек, — трепался Кохэн, широко размахивая тросточкой, когда они перебрались на другой берег и направились вдоль дамбы в сторону города, — но сначала мы выпьем в Амстердаме по рюмочке спиртного... — По рюмочке спиртного? — с издевкой спросил Ян, произнося первое слово с той минуты, когда они покинули Хундерик, провожаемые фермером и его женой, тремя нелегальными, Яне, Геертом и мальчуганами, которые все утро куксились, думая, что Кохэн уходит от них насовсем. —...Вначале по рюмочке, а потом на Дам. Сходим днем в кино, это для разнообразия неплохое развлечение. Можем податься и в «Артис», поглядеть на обезьян и леопардов, можем искупаться в крытом бассейне «Зюйдербад», или же посидеть за чашкой кофе на Лейдсеплейн, или же отдаться в руки нидерландского СС. Никто не может помешать нам провести эти два дня в полное свое удовольствие. Сегодня вечером я возьму тебя к своему приятелю, у него есть ванна, а завтра посмотрим, что дальше делать. Может, у моего друга найдется для тебя адресок, где ты мог бы остановиться. Дорога стала разветвляться, вдали показалась речная дамба, и Кохэн спросил: — Знаешь ты дорогу? Ян покачал головой. — Мне бы не хотелось идти мимо дома менеера Схюлтса. Если я попадусь ему на глаза, он меня непременно задержит, а если я заупрямлюсь, то с него станется прибегнуть к помощи гестапо, чтобы возвратить меня в Хундерик. Вот почему нам придется пробираться переулками и проходными дворами. И они пошли к трамвайной остановке обходным путем. Раза два сбились с дороги и вынуждены были спросить, куда им
идти, причем Кохэн не преминул произнести негодующую речь по поводу неудачной планировки города. В ожидании трамвая Ян ин'т Фелдт почувствовал, как в нем все больше и больше закипает злость. Заткнется ли он наконец? Почему это он называет Схюлтса «менеер Схюлтс»? А почему не просто Схюлтс? Разве все они, нелегальные, не из одного теста? Дай только этому еврею волю, он и над ним начнет измываться. Уже несколько раз поглядывал на одежду Яна так, что на душе становилось тошно. Пусть он это бросит, черт бы его побрал, а не то Ян ин'т Фелдт остановит первого попавшегося мофа и скажет ему: «Извините, пожалуйста, bitte sehr gefä lligst1, если вы ищете еврея, чтобы отправить его в Польшу, то он перед вами...» Во время томительного ожидания на трамвайной остановке Кохэн действительно подверг критическому осмотру одежду Яна — брюки с бахромой, стоптанные башмаки, грязный пиджак, мертенсовский свитер на молнии, — но не столько потому, что стыдился его костюма, сколько потому, что тяготился упорным молчанием Яна ин'т Фелдта. А ведь в Амстердаме, думал Кохэн, может возникнуть такая ситуация, что он и на самом деле будет стыдиться общества такого оборванца. Пожалуй, он поступил необдуманно, предложив Яну отвести его к своим друзьям. Уж очень парень смахивал на бродягу! Трамвай подошел, и Ян ин'т Фелдт впервые по собственному почину открыл рот: — Пробирайся вперед, Кохэн, тогда займем места. — Тс-с...— прошипел бледный от гнева Кохэн, схватив Яна сзади за рукав: — Ван Дейк, идиот! Каким местом ты думаешь? В результате этой небольшой задержки место на скамейке досталось только Яну. Кохэн стоял на задней площадке, курил сигарету, любовался окрестностями, лесом, улыбался входившим и выходившим из трамвая молодым девушкам, отошел в сторону от немецких солдат и «серых мышей», с вежливым bitte1дал прикурить пожилому фельдфебелю, поболтал с кондуктором и вообще чувствовал себя превосходно. Самым примечательным событием было, когда на одной из трамвайных остановок из вагона выкатились бомбы замедленного действия: немки с детьми, мальчишками, выряженными в пух и в прах в матросские костюмчики, и беременные другими детьми, ко- __________________ 1 Пожалуйста (нем.),
торых они, наверное, как кукушки, собирались оставлять в домах, им не принадлежавших. До чего уродливы были эти бабы! Напоминали павианов, мандрилов, гиен, плезиозавров — целый зверинец прошел перед ним в то время, когда он смотрел на этих беременных женщин, которых выбомбило с их родины. Кохэн мысленно дал себе слово повторять такие вылазки ежемесячно. Что, собственно, могло с ним случиться? Покуда мофы не прикажут ему снять штаны, ровным счетом ничего. Так, никем не замеченные, сначала трамваем, затем поездом катили Кохэн и Ян ин'т Фелдт в Амстердам, и казалось, что не существовало ни немецкой полиции, ни облав. Ни на одной станции контролеры не проверяли удостоверения личности. Солнце сияло, голландские польдеры таяли в облачной дымке горизонта, вода в каналах блестела, крылья мельниц вращались; снопы уже свезли, и повсюду прошлись плугом; все было на месте в этой картине мирного процветания — каждая корова, каждая былинка. Воистину страна, которую легко безнаказанно разграбить дочиста, увезя на поездах в виде «подарков из Голландии». Страна не замечала ничего. И люди тоже не замечали ничего. Они спали сном обманутых. Мужчины в поезде читали, женщины болтали друг с дружкой, малыши оглушительно кричали. Кондуктор был безупречно вежлив. Зарезервированные для вермахта вагоны могли бы быть с успехом использованы для перевозки арестованных или для мелкого скота. Правда, на большой станции, где они пересаживались, Кохэн увидел человека, зажатого между двумя жандармами, но он поверил одному из своих спутников, сказавшему, что это, наверное, просто трюк, придуманный с целью вырвать его из когтей мофов; вот и говори после этого что-нибудь плохое о королевской жандармерии Нидерландов... На той же самой станции кишмя кишели немецкие моряки, ожидавшие, когда прицепят их вагоны. Одни — невысокого роста и загорелые, другие — жилистые и белобрысые парнишки с самыми тупыми физиономиями, какие только можно себе представить. Определить их национальность было невозможно: они походили на итальянцев, англичан, албанцев, ирландцев, украинцев, алжирцев, шведов и, кроме того, друг на друга — все с исключительно тупыми физиономиями и почти все ниже нормального роста, и притом угрюмые, без обычного матросского зубоскальства. С одним из них Кохэн немного поболтал; маленький паренек, сгибавшийся в три погибели под своим ис-
полинским вещмешком, был, оказывается, из Норвегии, а куда направлялся, он и сам не знал. Кохэн поразил его своим безукоризненным немецким языком и побрел дальше—Ян ин'т Фелдт сидел на скамье и дулся — и чуть не столкнулся с голландским эсэсовцем, который сказал ему «пардон», на что Кохэн ответил: «Verzeihung» 1— и в третий раз прошелся по перрону, размахивая своей тросточкой и прислушиваясь к шуму самолета, и даже выбежал за пределы дебаркадера, чтобы проводить глазами удалявшиеся самолеты, а потом подошел дизельный поезд, и Ян ин'т Фелдт с Кохэном очутились в разных вагонах. — Итак, вначале по стопочке, — сказал Кохэн, когда они шли по Дамраку. Он с наслаждением вдыхал воздух Амстердама и чувствовал себя таким счастливым, как никогда раньше. После получасовой разлуки он опять примирился с Яном. В конце концов, этот парень не так уж плох, но показываться с ним вместе можно было разве лишь в пивнушке. — Здесь, — сказал Кохэн, не обращая внимания на враждебно-недоверчивый взгляд своего спутника, — здесь мы с тобой для начала опрокинем по маленькой. Местечко здесь тихое, нас угостят соленым печеньем, подадут нам по рюмочке «Болса», или «Вейнад Фокинк», 2 или «Бовенкампа», и все это ты можешь получить, если только ты... что я сказал: Бовенкампа? «Хюлсткампа», конечно, Бовенкамп... боже милостивый... Входи же, нет-нет, только после тебя... «Пивнушка» и «тихое местечко» оказалось на деле большим рестораном, в который кучка усталых коммивояжеров, попивавших суррогатный кофе, вносила неуютную атмосферу зала ожидания провинциального вокзала. Зычным голосом Кохэн произнес: — Примите заказ, — и, когда сновавший взад и вперед между столиками кельнер подлетел к ним, он сказал ему так же громко: — Два «Болса»! Кельнер остановился; какое-то подобие улыбки выступило на его худощавом, испитом лице. Но он не сказал ни слова. Наверное, ему просто хотелось знать, скоро ли этому господину надоест повторять «Два «Болса». Кохэн дружелюбно подался вперед и потянул его к себе за рукав. ___________________ 1Извините (нем.). 2Различные сорта голландской водки.
— Скажите, что этот господин рядом со мной сидел целый год в Амерсфоорте, а я его брат. Нельзя ли, чтобы этот единственный раз...— Из кармана жилета он вытащил две бумажки по десять гульденов.— Его там много раз избивали, и если кто-то имеет право выпить, чтобы хоть немного подбодриться... — Но у менеера не обрита голова, — сказал кельнер. — Это у него парик, я его заранее приготовил: в поезде мы с ним пошли в уборную... Скажите, что мы потом сами зайдем. — Не обязательно, — сказал кельнер, поглядывая на коммивояжеров, — вот только чтоб никто из посторонних не заметил, сколько вы платите. Это ведь строго между нами. Два «Болса», говорите вы? Бумажка в десять гульденов скользнула в его карман. — И захватите немного соленого печенья. Кельнер принес заказанное. Соленое печенье походило на два черствых бисквита. Кохэн велел принести настоящее печенье, и оно появилось. Кельнер постоял возле них, чтобы немного поболтать, но к вопросу о концлагере уже не возвращался. Хотя кельнера отнюдь нельзя было назвать приятным собеседником, все же по сравнению с Яном ин'т Фелдом он не уступал самому Дидро, и Кохэн впитывал в себя разные сплетни с ненасытностью знатного римлянина, который по возвращении из изгнания слушает скандальные истории в мрачной таверне у Порта Фламиниа. — Они все еще здесь, — сказал кельнер, прекрасно понимавший, что перед ним не переодетые энседовцы, и даже сомневавшийся в чистоте арийского происхождения одного из господ, — они все еще здесь, и немало воды утечет в Амстеле, прежде чем они ретируются в свой фатерланд. В общем, все сошло как нельзя лучше. Перед тем как уйти из ресторана, Кохэн и Ян ин'т Фелдт выпили по три рюмки можжевеловой водки и съели по пятнадцать штук соленого печенья, и на это ушла половина денег, взятых Кохэном на дорогу. Они шли через Дам и нигде не нашли кукольного балагана, хоть и прошвырнулись два раза взад и вперед по Калверстраат, притворяясь фланирующими бездельниками, причем Кохэн часто здоровался со знакомыми, которые отвечали на его приветствие, изумленно поднимая брови; а потом они отправились на каналы, которые Кохэну непременно хотелось увидеть.
Можжевеловая водка немного развязала Яну ин'т Фелдту язык, и он, гуляя по Калверстраат, стал советоваться с Кохэном, что ему делать дальше. Он по-прежнему больше всего склонялся к тому, чтобы добровольно явиться в AD. Вряд ли его накажут за то, что он уклонялся от трудовой повинности. Ведь Макс Блокзайл 1 все время по радио уведомляет нелегальных, что тем, кто явится добровольно, он гарантирует безнаказанность. Так почему бы ему не рискнуть? — Да потому, — пылко возразил Кохэн, — что Макс Блокзайл нахально врет. И Кохэн начал отечески увещевать Яна, хотя мог бы с таким же успехом обращаться к столь обожаемому им асфальту амстердамской улицы. Он и сам это прекрасно понимал, но под действием можжевеловой водки смягчился и стал относиться к Яну по-дружески, а кроме того, он чувствовал себя в какой-то мере ответственным за судьбу юноши, а потому не жалел аргументов, чтобы убедить его не делать глупостей. Макс Блокзайл либо прохвост; либо в лучшем случае обманутый нацистами простофиля; если даже Яна не пошлют в нацистский лагерь для штрафников, его, во всяком случае, используют на самых опасных работах, и тогда-то ему и придется познакомиться с английскими бомбами — прелестные вещицы! После того как он еще некоторое время изощрялся в остроумии, Ян ин'т Фелдт положил конец этой дискуссии, сказав, что еще посмотрит, на чем ему остановиться, но будь он проклят, если опять станет прятаться как в самом Амстердаме, так и в его окрестностях. Кохэн покорно согласился с ним, приподняв пальцем свою шляпу, и больше они к этой теме не возвращались. Первое, что бросилось Кохэну в глаза, когда они вышли на Сингелский канал, была общественная уборная. Издав ликующий крик, он ринулся туда, увлекая за собой Яна. — Настоящий амстердамский писсуар! Господи боже мой, как мне его не хватает, когда я по ночам стою возле нашей вонючей канавки! Ну и повезло мне! Как тебе нравится конструкция этого заведения? Великолепна, не правда ли? Точь-в-точь как раковина, которая целомудренно изгибается вокруг своего центра, раковина, поднявшаяся из вод Сингела и открывающаяся навстречу нашим водам. Самый настоящий, не- ____________________ 1 Нидерландский журналист-нацист. Был расстрелян в 1946 году как изменник.
поддельный писсуар на две персоны, не писсуар, а конфетка... тебе тоже нужно? Вот что, ты лучше обожди, чтобы не вместе. Нет, нет, нет, только не вместе... Тогда мы сможем дольше наслаждаться этой прелестью. И Кохэн исчез в глубине уборной, а Ян ин'т Фелдт остался ожидать снаружи, мрачно глядя на канал. Через некоторое время он поглядел наверх и увидел сквозь железные прутья стоявшего к нему спиной Кохэна. Последний чувствовал себя в эту минуту на вершине блаженства, как сбежавший с уроков школьник, который самовольно устроил себе два дня каникул. В то время как он с наивной откровенностью пользовался причудливо изогнутым сооруженьицем, перед его мысленным взором проходили картины ночной жизни Амстердама; воспоминания о студенческих годах, когда ночью, отяжелев от пива, они были готовы на убийство, лишь бы иметь под рукой такую вот завитушку, чтобы, упаси господь, не оскандалиться прямо посреди Дама, в непосредственной близости от фараона, обычно стоявшего на углу Ньювендейка. Какие это были времена! Виват!.. Виват!.. У него вдруг появилось желание нацарапать на железной стенке озорные стишки — в память о прошедших временах. С карандашом в руке он стал придумывать рифмы, но в конце концов ограничился следующей надписью, выведенной прописными буквами: «А. Кохэн, еврей, обрезанный, справлял здесь свою нужду 5 сентября 1943 года, не имея при себе желтой звезды, и выражает свое сожаление по поводу того, что ввиду дефицита на пиво он не в состоянии обмочить всех вонючих мофов». Потом он частично привел себя в порядок, чтобы, как полагается истинному амстердамцу, завершить свой туалет уже на улице, и направился к выходу. Выйдя из уборной, он увидел, что Ян ин'т Фелдт исчез. Это его не особенно удивило. Ян принадлежал к разряду тех парней, которым только и нужно, что получить на выпивку, а если от тебя больше ожидать нечего, они вероломно повернутся к тебе спиной. Но на всякий случай он еще раз осмотрел уборную, потом заглянул на канал, прошелся по галерее и по переулку, по которому они раньше шли. Яна ин'т Фелдта и след простыл. Пожав плечами, он застегнул брюки и направился к Херенграхту. О Яне он уже больше не думал. Некоторое время его занимала мысль, не возвратиться ли ему назад в уборную, чтобы присоединить к нацарапанному на стене имени Кохэна фамилию Кац, но, обернувшись, он увидел, что
туда вошел толстый немец, после чего городское сооружение утратило для него всю свою прелесть. Зря не догадался он написать на стене: «Мофам вход воспрещен»; не было ничего, что бы эти бандиты не осквернили... Чем ближе подходил он к Херенграхту, тем больше жалел, что отрекся от своей второй фамилии, фамилии его отца, сожженного в печах фашистского концлагеря в Польше. Соломон Кохэн Кац, глава фирмы «Кохэн Кац и Фридлендер», о ней в свое время говорили, что это наиболее почтенная банкирская фирма той части Амстердама, где они жили; но все это не имело никакого отношения к истинным достоинствам его отца, это был отец, который дал ему беззаботную юность в этом самом Амстердаме, отец, который никогда ни единым словом не упрекнул его за разгульную жизнь и мотовство, который, уступая его настойчивости, согласился на его брак, купил ему дом, обстановку, а потом, когда брак все же оказался неудачным, тоже ни словом не упрекнул его, — и вот мерзкий фашистский сброд, самый гнусный сброд, какой когда-либо порождал мир, умертвил его отца газом... Кохэн вытер глаза тыльной стороной руки и пошел дальше, в направлении Херенграхта, и для того, чтобы срезать кусок улицы, пересек ее прямо через проезжую часть, что было безопасно, все равно ведь никакие машины теперь по ней не ездили. На мосту он остановился. Прижавшись к перилам, он стоял и смотрел в сторону Лейдсестраат, и ему почудилось, что он видит (мигая, он тщетно пытался отогнать от себя это видение) отраженный в плывущих на воде листьях печальный обломок фронтона голландской архитектуры XVII века и в сплетении классических линий на этом обломке — очертания зверя, свободного, недосягаемого для пропагандистских плакатов и транспарантов НСД. Он еще крепче вцепился в перила, им овладело предчувствие, что стоит он здесь в последний раз и то, что с ним происходит, никогда не повторится, и он наклонился и не отрываясь смотрел в воды канала, хотя знал, что его подозрительное поведение привлекает к нему внимание прохожих. Между тем Ян ин'т Фелдт дошел до площади Конингсплейн и тут, впервые с той минуты, как он покинул Хундерик, стал думать, что делать дальше. От еврея он наконец избавился и от нелегальных тоже, и притом раз и навсегда. Жаль только, что нельзя было больше кормиться за счет Кохэна. На кино у него найдется, еще цела та жалкая десятка, которую ему дал Бовенкамп, этот мерзкий кровопийца, за то, что он, Ян, сеял,
молотил, убирал навоз... Ну а дальше что? Допустим, он пойдет в AD и попросится на работу в Германию, но его еще могут не взять как не подходящего по возрасту, потому что год рождения в его удостоверении личности подделан. И потом, вдруг Кохэн окажется прав насчет штрафного лагеря и английских бомб, вдруг его пошлют именно на такие работы? Надо как-нибудь умаслить мофов или энседовцев. Но как? Например, наболтать им чего-нибудь. Но на этот счет он не был силен. Не обладая ни каплей воображения, он был способен, да и то с большим трудом, выложить вербовщикам лишь чистую правду. А чистой правдой было его четырехмесячное пребывание в Хундерике, были Мария и Кеес, Кохэн, Мертенс, Грикспоор и Ван Ваверен, эти негодяи, которые сидят себе спокойно и не должны ехать в Германию... Но пока кинотеатры открыты, он решил испытать то наслаждение, которого так долго и мучительно был лишен. Вначале фильм, а потом уже все остальное! Кино для него было все равно что духовная ванна; новая жизнь проникала во все поры его тела, и он чувствовал себя настоящим мужчиной, умеющим за себя постоять, готовым на все. Если у них там в Германии в бомбоубежищах показывают фильмы, а ему приходилось слышать об этих подземных убежищах самые невероятные вещи, то ему тогда плевать на все остальное. От фильма получаешь такое же наслаждение, как от женщины, да к тому же еще оно продолжается гораздо дольше... Под сюсюканье сентиментальной немецкой картины ему ничего иного не оставалось, как вспоминать о прошедшей ночи, когда он в своем вонючем носке влез в кровать скотницы Янс. Достойное прощание с Хундериком! И от нее тоже несло чем-то неприятным, так что они друг друга стоили! Ян ин'т Фелдт относился к своей недавней победе весьма цинично, но, внимательно следя за развивавшимися на полотне бурными событиями, он все же время от времени думал о том, как неуклюже утешала его эта Янс, худенькое, веснушчатое созданьице, едва достигшее семнадцати лет, которую он раньше и не замечал, а он, чтобы не спугнуть ее, шептал, что он так несчастен, что так боится Германии, что, все кругом так гнусно. Сидя на краю ее постели, он даже пустил слезу. Сильные, глубокие чувства сотрясали все его тело, и через минуту или через десять минут он с края постели перекочевал на середину, получив от близости с Янс больше наслаждения, чем от всех встреч с Марией, этой стервой... Пока он смотрел комедию и добродушная улыбка блуждала на его тупом
лице, он вынужден был признать, что в Хундерике ему, в сущности, было не так уж плохо. Марией он все-таки обладал, а если бы он на ней женился, то вряд ли был бы счастлив; Янс он оставил немного деньжат для ее копилки, и если она захочет, то расскажет об этом Марии. Он, как рыцарь, бросился на защиту Марии, сбрасывал с ее головы горящие уголья, а то, что эта тварь даже спасибо не сказала, — это уж ее дело; честно говоря, он ударил Грикспоора только потому, что это доставило ему лично большое удовольствие, и очень жаль, что ему не удалось таким же манером расправиться и с Мертенсом, и с Ван Вавереном, да и с самим Бовенкампом, с этим куском дерьма, с жалким трусом, который побоялся встать на сторону родной дочери! Так что, если как следует разобраться, в Хундерике он ничего не потерял. Однако, очутившись на улице перед лицом нерешенной проблемы, как быть дальше, он опять подумал, что в Хундерике он потерял все. До того он никогда в своей жизни не чувствовал, что не получил своего. Не то чтобы ему раньше никто ни в чем не отказывал, нет, но он этого просто не замечал. А тут он внезапно пришел к ошеломляющему открытию, что в последние два месяца начиная с того воскресенья, когда Мария дала ему отставку, его все время чем-то обделяли. Конечно, известное удовлетворение он получил в смысле любви — Мария, Янс; сбить с ног Грикспоора в присутствии Марии — это тоже чего-нибудь стоило. И все же он был глубоко неудовлетворен; он чувствовал себя опустошенным, пожираемым звериной страстью и был готов на все, чтобы удовлетворить эту страсть; он жаждал одного — мести: отомстить Марии, которая натянула ему нос, отомстить Грикспоору, который еще имел наглость ухмыляться, покатившись под стол, отомстить Кохэну, этому паршивому еврею с длинным носом, отомстить Ван Ваверену и Мертенсу, радовавшимся, что от него избавились, Бовенкампу и его жене, готовым на коленях благодарить бога за то, что Мария сошлась с прохвостом Пурстампером. Последний был для него недосягаем; ему за него отомстят русские или же армия Монтгомери, которая сейчас в Италии. Зато он может добраться до всех остальных. «Будь они прокляты», — сказал он и пошел по Лейдсестраат, между каналами Кайзерсграхт и Принсенграхт, и, ударив кулаком правой руки по ладони левой, повторил: «Будь они все прокляты!» Теперь он знал, что ему надо делать. Он пойдет на Эвтерпестраат. Тогда он избавится от всех этих подлецов. Он выдаст их всех.
Через полчаса, не пожалев потратиться на трамвай, он уже был на Эвтерпестраат. Когда он сказал, что явился для отправки на работы, на него рявкнули, велев обращаться в другие инстанции; но вскоре его стали внимательно слушать, направили в другое помещение, расположенное этажом ниже, и там унтер-офицер записал все, что он ему выложил. В обмен за такую информацию ему обещали полную безнаказанность и даже неплохие перспективы для продвижения по службе как в Германии, так и в самих Нидерландах. Нельзя сказать, чтобы с ним обращались по-дружески, все же у него сложилось впечатление, что свое слово они сдержат. Он рассказал обо всем. Об именах и прозвищах, о проступках Мертенса, о расовом преступлении Кохэна, о расположении Хундерика, о свистке, пароле, амбаре, тайнике и о том, что по воскресным вечерам от семи до одиннадцати дежурств на дамбе не бывает. Пусть они, посоветовал он, приедут в воскресенье вечером, попозднее, чтобы застать Кохэна. Про Схюлтса он позабыл и потом об этом жалел. От него потребовали документы, которые он вытащил из кармана мертенсовского свитера на молнии, и взамен их унтер-офицер дал ему другую бумажку, сказав, чтобы в понедельник он явился в AD. На его удостоверение личности особенного внимания не обратили, очевидно понимая, что год рождения в нем подделан. Он даже предупредил их насчет собаки — пусть захватят колбасу, от которой вкусно и сильно пахнет, и тогда они с ней сладят; унтер-офицер и это тоже взял на заметку. Единственное, о чем умолчал Ян ин'т Фелдт, — что из тайника можно подземным ходом выбраться на свободу. Тем самым он хотел предоставить своим бывшим товарищам хотя бы один шанс на спасение. Теперь он мог считать себя полностью удовлетворенным: любовью, ненавистью, местью как в отношении тех, кто причинил ему зло, так и в отношении тех, кто не сделал ему почти ничего или вовсе ничего дурного; он осуществил свое желание в безопасности жить в Германии, ходить в кино и вдобавок проявил великодушие. Я ЗАЯЦ
По пути к Центральному вокзалу Кохэн думал, что он пробыл в Амстердаме ровно столько, чтобы воспоминания о нем, которыми ему предстоит жить недели, а может быть, и месяцы, остались яркими и незабываемыми. Ведь все может
надоесть: и каналы, и писсуары, и выпивка, и обеды в нелегальных заведениях, и даже ночные пирушки с молоденькими девицами. Ночная попойка у приятеля, спрятавшего его, носила крайне вольный и воинственный характер; вино лилось рекой, как в США во времена сухого закона; портрет Гитлера был изгажен самым непристойным и смешным образом — не оставалось никаких сомнений, что над ним потрудились истинные нидерландцы. После комендантского часа (было уже за полночь) они высунулись в окно и крикнули вслед проходившему по улице немцу в кованых сапогах «грязный моф» и «здесь еврей», а потом все шестеро побежали сломя голову в имевшийся в квартире тайник, рассчитанный на двоих, и там Кохэн в темноте не без удовольствия ощупывал то, что могло принадлежать лишь слабому полу. Он забавлял девиц, называя их «Грикспоор» и «Ван Ваверен», рассказал историю о мертвой вороне, имевшую огромный успех, вдыхал винный перегар из женских уст и имел возможность почувствовать, как похудели девицы за последние полгода. Он пообещал в следующий раз привезти масла и сала. Но будет ли этот следующий раз? Возможно, тогда будет не так хорошо, как сейчас, менее празднично. Вряд ли его опять с таким же размахом станут чествовать, как героя. К тому же все это вредно для его желудка. Как и то, что в тайнике они все буквально сидели у него на животе. Лучше он приедет месяца через три, а не через месяц, как обещал. На рождество, например. Может быть, к тому времени и война кончится. Но на перроне он понял вдруг, что расстаться с Амстердамом не так просто. Было четыре часа; последний паром отходил в восемь, и он мог остаться еще на часок без риска опоздать. У него даже промелькнула мысль переночевать в городе и уехать рано утром. Однако воспоминание о Схюлтсе заставило его отказаться от этого плана. Иногда Схюлтс приходил очень рано, особенно теперь, в каникулы, а Кохэн был слишком многим ему обязан и ни за что не хотел, чтобы Схюлтс узнал о его вылазке. Кроме того, если он не вернется к половине девятого, нелегальные начнут беспокоиться и не сомкнут глаз, тревожась за собственную безопасность. Но один час у него все же остается. Ну и как поступает тот, кто на Центральном вокзале вдруг обнаруживает, что может еще один час посвятить божественнейшему из городов? Он остается на Центральном вокзале. Он отправляется в зал ожидания первого класса и заказывает отменный обед. Вчера вечером Кохэн запасся наличными и мог
позволить себе такую роскошь. Он заказал довольно сытный обед, съел с супом из спаржи хлеб из Хундерика, к коньяку взял довоенную сигару и завязал дружеские отношения с кельнером. Когда подошло время рассчитываться, кельнер сообщил, что поезд опаздывает — линия повреждена бомбежкой. На ремонт уйдет, видимо, несколько часов. Кельнер отнесся к Кохэну с братским участием, успокаивал его, принял чаевые, поняв, что он как минимум наполовину еврей, ничем не показал этого, почистил ему пальто и, посоветовавшись за стойкой, дал ему адреса четырех гаражей, работавших в воскресенье. Простившись с кельнером, Кохэн побежал к телефонной будке, вернулся за портфелем, с которым кельнер уже торопился ему навстречу, еще раз распрощался и наконец дозвонился в два гаража, где с него заломили такую ужасную цену за рейс до парома (в машине с газовым двигателем и освещением), что ему с трудом удалось бы наскрести денег, даже если бы он не обедал. Он снова вернулся к кельнеру, который подмигивал ему из-за стойки; пять минут ушло на самобичевание. Наконец он сообразил, что сможет уехать, если соберет деньги, попрощался с кельнером и побежал к автомату обзванивать тех из пятнадцати приятелей и приятельниц, на чей кошелек он мог рассчитывать. Пока он наскреб нужную сумму у трех лиц, живущих в разных концах города, прошло еще семнадцать минут. Заказав машину, он помахал рукой улыбающемуся кельнеру, потом увидел подъехавшую к вокзалу огромную машину, похожую на перевернутый катафалк, вскочил в нее и значительную часть оставшегося в его распоряжении времени потратил на поездку по Амстердаму, где в трех домах его снова встретили, как героя, и снабдили наличными. Шел уже седьмой час, когда они ехали по мосту Берлаге. Шофер был воплощением самоуверенности: если ничего не случится, то в половине восьмого Кохэн будет у парома. Лицо шофера ему не понравилось, и он сел сзади. Начала сказываться усталость, и он собрался немного вздремнуть. У Абкауде машину остановили полицейские, потребовавшие у шофера водительские права. Старые обтрепанные лесничие вели себя словно неграмотные (так оно и было), и, пока Кохэн сидел как на иголках, а шофер пытался растолковать им ясным нидерландским языком непонятные места — под хохот толпы насмешливых деревенских мальчишек, — незаметно промелькнул еще незначительный отрезок времени, который впоследствии мог оказаться роковым. Когда же старцы
признались в своем бессилии и разрешили ехать дальше, что-то случилось с зажиганием, но облаянный дворнягами шофер при активной помощи Кохэна быстро устранил неполадку. Всеми фибрами своей души они чувствовали, что еще не совсем отделались от полицейских. Эти типы в ярости, что приходится работать в воскресенье, и отыгрываются как умеют. Через четверть часа езды от городка почти у самого переезда их опять задержали инвалиды в мундирах. Было около половины восьмого. Еще придирчивее, чем у Абкауде, дряхлые стражи порядка изучали водительские права шофера и, то ли разобравшись в них, то ли нет, потребовали еще и удостоверения личности. Тут Кохэна впервые охватило беспокойство. Его удостоверение было липовым. Не исключено, что в будущем оно окажется в Государственном музее рядом с книжным ящиком Гуго де Гроота1 и апокрифической копией Великой хартии вольностей, но пока от него одни неприятности. Схюлтс неоднократно предлагал Кохэну обзавестись лучшим экземпляром, без единой ошибки, но тот считал грехом тратить так скупо отпускаемое Схюлтсом время на обсуждение этого неприятного вопроса вместо беседы, насыщенной анекдотами о Гитлере и всевозможными воспоминаниями. К тому же одним из коронных номеров Кохэна — еще прошлой ночью три девицы хохотали до упаду — был трагический фарс о девятнадцати дефектах его удостоверения, а если в удостоверении будет менее одиннадцати ошибок, он уже не сможет выступать с этим номером. Полицейские занялись удостоверением шофера, изучая его вдоль и поперек. Они осматривали его со всех сторон, ощупывали, подобно впавшим в детство старцам, рассматривающим свидетельство о рождении внука-последыша, скользили кончиками пальцев по сгибам, шепотом переговариваясь между собой. У шофера была подозрительная внешность — косоглазый и наглый; Кохэн понимал полицейских. Дрожа и обливаясь потом, все острее чувствуя приближение катастрофы, он прекрасно понимал полицейских, разглядывавших паспорт шофера на свет, чтобы убедиться, что лев водяного знака не _________________ 1 Намек на эпизод из биографии известного нидерландского политического деятеля и писателя Гуго де Гроота (1583—1645): жена вывезла его из крепости, куда он был заточен, в ящике с книгами и тем самым спасла ему жизнь.
превратился в настоящего Нидерландского Льва, и определявших сходство карточки с оригиналом, он понимал их лучше, чем самого себя. Какого дурака он свалял, теперь ему стало страшно. Заслуженная кара. Он дрожал. Дрожал так, что и без удостоверения его могли заподозрить: по струившемуся по его лицу поту эти мерзавцы сразу догадаются, с кем имеют дело... Пока «зеленые мундиры» подвергали шофера перекрестному допросу, Кохэн пытался унять страх, ища спасения в юморе, не подвластном даже полицейским. Уставившись в широкую спину шофера, он еще раз дал Гитлеру, Герингу и Геббельсу шанс обессмертить себя. Осторожно стирая со лбапот, он думал о том, что эти три слизняка, три пигмея еще никогда в жизни не попадали в такое дурацкое положение, как он сейчас, и это вопиющая несправедливость. Ну что ж, исправим дело. Пусть в один прекрасный день они обнаружат, что в их жилах течет неарийская кровь. У Гитлера еврейский нос, замаскированный усиками. Геринг, принимая ежедневную ванну из ослиного молока, убедится, что обрезан, а Геббельс... Геббельсу станет ясно то, о чем ему следовало догадаться гораздо раньше. Ну а потом? Надо немного пошевелить мозгами. Потом они откроют у себя разные неарийские наклонности: они почесываются в обществе, собирают старый хлам, тайком почитывают сионских мудрецов и не прочь потребовать от Гиммлера маленького арийского мальчика на обед. Конечно, они не станут терпеть такое положение, ведь на них троих возложена миссия разгромить международный еврейский заговор, а как могут они это сделать, если они сами наполовину евреи? Выход найдет Гитлер. «Cheer up, boys1, — скажет он.— Мы подделаем наши паспорта». Сказано — сделано. Государственный фальсификатор получит соответствующее задание: в паспорте Гитлера напишут: «Готфрид Ганс Сакс Ариус Агасферус Подонкенштейн фон Байерсфелдт цу Прейссенштейн фон Саксен Клятвопрес-тупнинген. Вероисповедание: евангелистско-католическое. Профессия: живодер». Геринг прикажет внести в свой паспорт: «Готтлоб Эренфрид Завистникштейн Хрен фон Сакинген цу Клотенбург. Вероисповедание: западно-готско-алеманское. Профессия: ищейка». А Геббельсу выдумают: «Фридмунд Курц Лутц Фурц Фотц герцог Крикунд-Брехунд фон Карликус. Вероисповедание: возвышенно-подлое. Профессия:...» _________________ 1 Выше головы, мальчики (англ.).
— Schweinhunde! 1—раздался грубый окрик с той стороны, где полицейские мытарили шофера. Кохэн, дрожа всем телом, поднял глаза и увидел проезжавшую мимо серую машину, из открытой дверцы которой высунулся злой остролицый офицер. Полицейские вытянулись как могли по стойке «смирно» (некоторые с перевернутыми винтовками); машина поехала дальше. Кохэн посмотрел через заднее стекло и увидел остановившийся трамвай и вышедших на мостовую водителя и кондуктора. Никому больше не было дела ни до него, ни до шофера, который вскочил со своим удостоверением в машину, дал газ и ринулся через переезд. Впереди — немецкая военная машина, сзади — продолжавшие совещаться полицейские; кондуктор и водитель вернулись в трамвай. — Блюстители порядка устроили пробку, — пояснил шофер.— Им здорово влетело от мофа. Мне повезло, что они быстро поняли, чего от них хотят... — Ах вот оно что, — сказал Кохэн, держась за сердце. Профессия? Профессия Геббельса теперь уже не имела значения. — Мы еще успеем. Без четырнадцати восемь. Выжимая из своего неуклюжего фургона максимум возможного, шофер — знаток всех дорог — нагнал немецкую машину, вежливо обошел ее и понесся на повышенной скорости прямо к парому, минуя городок и пугая вечерних пешеходов. Без трех минут восемь Кохэн был у дамбы, ведущей к причалу. Сунув деньги шоферу, он на ходу выпрыгнул из машины и бросился к парому, который одиноко покачивался на тяжелой цепи у берега реки, прыгнул на него, снял шляпу и вытер со лба пот. Успел. Судьба и на сей раз не подвела его... Неужели он единственный пассажир? На противоположном берегу открывался пейзаж с дамбами и садами; деревушка с неизменной церковью в центре, белая башенка шлюзного моста, вдали мельница и шпили еще нескольких церквей на горизонте. Было туманно, сыро и холодно; солнце садилось в бесформенные красновато-оранжевые облака. Река монотонно и лениво покачивала паром. Перевернутый катафалк удалялся по дамбе в направлении городка. Прождав на пароме минут пять, Кохэн вдруг понял, что не было не только пассажиров, но и паромщика. На дамбе и около кафе тоже не было ни души. Он вспомнил, что время _________________ 1 Мерзавцы, подлецы! (нем.)
убытия последнего парома ему сообщил Бовенкамп. Может быть, по летнему расписанию последний рейс в семь, а не в восемь? Поняв, что сам он этот вопрос разрешить не может, он направился в кафе, где и узнал, что последний паром ушел в половине восьмого, как всегда по воскресеньям. Бовенкамп — религиозный человек, по воскресеньям он на пароме не ездит. Кохэн вошел в кафе, заказал чашку кофе, познакомился с хозяином и спросил, нельзя ли у него переночевать. Конечно, можно, ответил хозяин, но если Кохэн торопится на другой берег, то почему бы ему не нанять лодку? Даже в воскресенье найдется немало охотников подработать десятку-другую. У Кохэна в кармане оставалось еще двенадцать гульденов, и он пожаловался хозяину, каким оказался дураком, что не догадался сразу заказать лодку на час ночи. Тогда можно было бы поехать поездом и еще не менее трех часов посвятить Амстердаму. «А комендантский час?» — напомнил хозяин и велел своему сыну разыскать лодочника. Приезжий из Амстердама показался ему несколько взвинченным и не очень похожим на арийца. Явно удирает. Но хозяин был слишком ленив, чтобы выспрашивать Кохэна. Через четверть часа мальчишка вернулся с сообщением, что лодочник сейчас придет: они сошлись на восьми гульденах, хотя малец предложил сначала пять. В восторге от мальчишки, который по собственной инициативе предложил пятерку, хотя отец говорил о десятке, Кохэн силой заставил хозяина взять гульден на чай и дал парнишке полтора гульдена за труды; осталось девять с полтиной и немного мелочи. Лодочник появился около пяти минут десятого. Однако возникло осложнение: оказалось, что теперь он просит десять гульденов, так как за эти полчаса поднялся ветер, а его лодчонка была совсем утлой. Хозяин с сыном, не сговариваясь, вернули гульден, так что у Кохэна оставалось еще центов пятьдесят на чаевые лодочнику. Тронутый таким бескорыстием, Кохэн еще минут пять проговорил с хозяином и его сыном, затем попрощался с ними, а также с хозяйкой, случившейся поблизости, пообещал зайти через месяц или два и в сопровождении хозяина направился к лодке, привязанной метрах в тридцати вниз по течению от парома. Над церквушкой стояла полная луна, бледная, затянутая облаками. Усевшись на задней скамейке, Кохэн махал рукой хозяину, пока тот не скрылся из виду. Через три четверти часа под осатанелый лай собаки и все же в странной неземной тишине после двух дней городского шума
и тревоги Кохэн отодвинул засов амбара. Он немного постоял, настороженно прислушиваясь. До него донеслись голоса Мертенса и Грикспоора. Просунув в дверь голову, он произнес страшным замогильным голосом: — Я за-а-яц. — Наконец-то! — воскликнул Грикспоор; две темные фигуры в мерцающем свете керосиновых ламп бросились к нему и втащили в амбар. Сняв пальто и положив тросточку с портфелей рядом с одеждой, около люка, он сел и сразу же приступил к рассказу. Мертенс сунул сигарету ему в рот. — Мы думали, что это Кор, — сказал Мертенс.— Он побежал встречать тебя... — Лодочник, переправлявший меня, объяснил, что по дамбе я дойду быстрее. Его, шельму, разбирало любопытство, куда я иду. У вас все в порядке, ребята? А я провел такие два дня, мальчики! Незабываемые! В следующий раз идем все четверо, Кор — впереди, как факельщик. Теперь я уже разбираюсь во всех мерах предосторожности. Главное — не дрейфить. Не бояться ни при каких обстоятельствах. Боже праведный, какое я получил удовольствие! — А нам привез что-нибудь? — спросил Грикспоор. — До того ли мне было? Я истратил все свои деньги да еще и занял двести монет. Но уж если мы поедем вчетвером, то я плачу за всех. Идет? За Яна я тоже платил, пока он не бросил меня одного в писсуаре... Тут он рассказал им о том, как это произошло, и о планах Яна ин'т Фелдта на будущее. Залаяла собака, и появился Ван Ваверен. Было пятнадцать минут одиннадцатого. — Ян ничего не потеряет, если поедет в Германию, — сказал Мертенс в виде надгробного слова.— Он не трус, и, если у него есть девчонка, ему больше ничего не надо. Ну а этого добра там хватает... Я разговаривал с одним вернувшимся из Дортмунда. Он-то там не остался, потому что женат. Но боже, что там творилось в убежищах... Кошмар. Иногда не было света из-за бомбежки, так в темноте даже не разбирались, с кем паслись. То есть он-то этим не занимался, потому что был женат... Слегка задетый тем, что его затерли, Кохэн перебил Мертенса: — Прямо как в тайнике, где я прятался вчера ночью. Ну, скажу я вам, ребята... И он рассказал о пирушке, сильно сгустив краски.
— Мы загадили Гитлера, пили всю ночь напролет, блевали так, что утром нас шестерых можно было тащить на помойку. Ну и деньки. Цените, что я не опоздал: это стоило кучу денег. Сюда я добрался в книжном ящике Гуго де Гроота, абсолютно черном, а сторожевые псы чуть не сграбастали мое удостоверение со мной в придачу. Помешал немецкий офицер, генерал или что-то в этом роде. Шикарный парень. Он и сказал сторожевым псам: «Руки прочь, олухи! Разве не видите, что в машине сидит важная особа? Не умеете обращаться вежливо с такими людьми! Проклятое отродье, не упустят случая побеспокоить человека. Ах, извините, господин фон Кохэн, что вам причинили беспокойство, больше это не повторится. Не обижайтесь. Мы стараемся изо всех сил, чтобы голландские евреи забыли, что попали к нам в руки. До свидания, господин фон Кохэн, будьте здоровы, господин фон Кохэн, счастливого пути!» И сторожевые псы склонились в поклоне, как... — Хватит паясничать, — засмеялся Грикспоор.— Говори нормально. Кохэн немного помолчал, а потом стал продолжать, наморщив лоб: — В Амстердаме я слышал удивительную историю, достоверный случай. Один мой друг... — Вы слышали лай собаки? — неребил Грикспоор. — Нет, — ответил Мертенс.— Когда? — Только что... Наверное, послышалось. — Один мой друг скрывался в Амстердаме... — Подожди немного, Ван Дейк. Пойду-ка взгляну, что там. Мертенс поднялся и пошел к выходу. Кохэн просиял от слов Мертенса, который явно не хотел пропустить его рассказ. Все прислушивались к удалявшимся шагам. Собака не лаяла. Было около половины одиннадцатого. Кохэн расправил плечи, словно сбросил груз, и несколько раз зевнул. — А как наши насекомые? — спросил он. Никто не ответил. Все трое слушали, как башенные часы в деревне пробили пол-одиннадцатого. Видимо, дул южный ветер, боя городских часов они не слышали. — Паршиво, — ответил Ван Ваверен.— Здорово кусают. — Ты слишком много чешешься, — заметил Грикспоор.— Чем больше чешешься, тем сильнее они кусают... — Так вот, — снова начал Кохэн.— Сейчас я расскажу вкратце. Когда вернется Мертенс, я повторю подробнее. Друг мой скрывался в Амстердаме рядом с публичным домом, куда
захаживало много мофов. Дома в районе каналов старые, и его тайник был так удачно расположен, что во время облав он не мог определить точно, где он находится — в притоне или в своем доме. Вопрос в том, где провести границу. Девицы по четыре в ряд маршировали над его тайником, значит, он был недалеко от них. Ну и наслушался он там! Звукопроницаемость в тех домах большая, и, прячась в тайнике, он сидел, что называется, прямо в спальне третьего рейха. Удовольствие все равно ниже среднего, скажу я вам, но он все-таки забавлялся, и каждый раз там происходило что-то новенькое. Самый интересный случай я расскажу потом, а пока вот такой: однажды он услышал, как вошел моф — топ, топ, топ — и шлюха сказала: «Давай немного поболтаем». Все стихло, потом послышался шелест и хихиканье, затем скрип кровати, и наконец моф произнес назидательным тоном, словно поучая ребенка: «Давай, только поскорее». Вот и все, что мог сказать этот немецкий болван. «Давай, только поскорее». А еще говорят о немецкой лирической поэзии... В другой раз... — Послушайте, — встревожился Грикспоор.— Где же Мертенс? — Наверное, в уборной, — успокоил Ван Ваверен. — Он уже был там в восемь часов. Опять прислушались: все тихо. Вдруг, как им показалось, со стороны дома раздался протяжный крик «а-а-а...» и странный звук: шлепок, удар дерева по дереву или дерева по камню. — Что случилось? — насторожился Грикспоор, повернув к входу свое голубоглазое юное лицо с вздернутым носом. Кохэн вскочил на ноги. — Я заяц, — прошептал он.— Все понятно. Вперед, ребята, в укрытие. Не мешкайте... Ван Ваверен пошел за ним, и они оба направились в укрытие, причем Ван Ваверен еще произнес: — Но ведь он не свистел... — Тише! — испуганно остановил его Кохэн. — Свисток у меня, — прошептал Грикспоор, не двигаясь с места.— Я дежурный... Если что-то случилось, Мертенсу несдобровать. — Давай быстрее сюда, черт побери! — яростно прошипел Кохэн. Грикспоор тотчас вскочил и бросился вслед за ними. Ван Ваверен схватился за одежду. — Оставь! — приказал Кохэн.— У нас нет времени. Теперь они знают, где мы. Открывай люк, скорее! Так, хорошо,
Яп. Вперед, мальчики! Речь идет о жизни и смерти, торопитесь... Один за другим они прыгнули в убежище, опустили крышку люка и задвинули засов. Под толстым слоем сена люк был незаметен. Грикспоор вытащил свой фонарик: слабый луч осветил душную яму, боковые стены которой были закреплены подпорками, прогнившими в одном месте; через брешь в подземный ход можно было пробраться только ползком. Рядом е брешью со стороны хода висел большой мешок с песком: теоретически считалось, что его можно развязать одним рывком, и тогда песок засыпает отверстие. На практике им удавалось сделать это в одном случае из трех. — Опять барахлит, — произнес Ван Ваверен, имея в виду замигавший фонарик Грикспоора. Грикспоор стукнул фонариком по левой руке: он погас, потом снова вспыхнул, слабо мигая. — Неужели они схватили Мертенса? — спросил он.— Тогда все пропало... Никто не проронил ни слова. Ван Ваверен испугался больше всех: у него дрожали губы, он не отрываясь смотрел вверх, на люк над своей головой. Кохэн положил руку на плечо Грикспоору и прошептал: — Мы ничем не можем помочь Мертенсу, Яп. Здесь мы в безопасности, было бы безумием выйти наверх. Мы в безопасности, мальчики, сидим здесь, как в крепости. Я заяц! Пусть попробуют... — И все же я пойду посмотрю, — упорствовал Грикспоор.— Проберусь по ходу до ручья и обратно. Он уже лежал у бреши, освещая фонариком начало хода. — Остановись! — запротестовал Кохэн.— Ход ненадежен, эти саботажники-крестьяне сделали его кое-как. К тому же мы тогда останемся без света.— И словно магическая сила таилась в его словах, фонарик погас, как только он произнес их. Грикспоор шепотом выругался, стукнул пару раз своим любимцем по руке, но напрасно. — Я пошел, — сказал он и в темноте скользнул в брешь. В этот момент над их головами раздались шаги и кто-то стал открывать люк. Трое в убежище сразу решили, что вернулся Мертенс и хочет спрятаться. Потом что-то заскрипело. Ван Ваверен не выдержал, нащупал отверстие и стал пролезать в него; Кохэн последовал за ним. Над головой заскрипело еще громче, засов был ненадежен — самоделка Мертенса. Яркий
луч упал в убежище, но осветил лишь подметки ботинок Кохэна. Тут вниз прыгнули сразу двое. Ван Ваверен и Кохэн еще немного проползли на четвереньках; ослепленные ярким светом, они забыли о песке, а теперь было поздно развязывать мешок. Они одновременно поднялись на ноги, стукнувшись головами. Сзади раздалось немецкое ругательство и окрик! «Стой, буду стрелять!» Между тем Грикспоор дошел уже до середины хода. Он шел, натыкаясь на подпорки, полусогнувшись, так как ход был очень низким. Страха он не испытывал; ему хотелось выручить Мертенса, которому грозила наибольшая опасность, если он попадет в руки мофов. Не думай он об этом, он, возможно, боялся бы. Но когда он увидел свет и услышал окрик, он все же испугался и бросился бежать. На бегу он очень сильно стукнулся головой, подумал было, что ранен, но побежал дальше под градом земли и камней. Сзади что-то грохнуло, и свет пропал. И снова грохот и шум за спиной, как при землетрясении. Ему не пришло в голову, что ход мог обвалиться. Добравшись до канавы, он выполз наверх и оказался между конюшней и стогом сена. Они были залиты лунным светом. Полицейскую машину он не заметил и не услышал ничего, кроме отдаленного гула пролетавшего ночного истребителя. Очень осторожно, с испорченным фонарем в одной руке и ножом в другой, он прокрался за стогом сена к гумну, ворота которого оказались растворенными. Сквозь них пробивался свет, видимо из дома. Слышались голоса. Входная дверь была закрыта. Где Мертенс? На ферме или на другом берегу? Слева за спиной раздался шум, из амбара вышла группа людей — четыре солдата с револьверами вели связанных Кохэна и Ван Ваверена. Отворилась входная дверь, и свет упал во двор — несколько электрических лучей, перекрещиваясь, шарили в темноте. Ему показалось, что на пороге стоят шестеро вооруженных людей. Они кричали. Тут ему снова стало страшно. Он повернул назад и побежал к ручью. Сзади раздалось: «Стой! Стреляю...» Раздался выстрел, где-то залаяла собака. Он уже добежал до ручья и хотел прыгнуть в жидкую грязь, чтобы выбраться на другую сторону и спрятаться в зарослях камыша (возможно, Мертенс уже там и он подаст ему знак свистком). Но тут вторым выстрелом его ранило в спину повыше ключицы, он прыгнул, но упал лицом прямо в грязь. Он потерял сознание от боли раньше, чем почувствовал, что уже не может дышать.
|