Главная страница Случайная страница КАТЕГОРИИ: АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника |
Коляска» II. В. Гоголя
В «Коляске» Попова повесила желтые ширмы. Я тотчас поверил, я полюбил желтые листья еще в Кисловодске, где мы встретились. Еще там она заметила, что я люблю яркий цвет. В самом начале «Коляски» она попросила меня сыграть охотника и наловить дичи к обеду. Я согласился — играть в охотника и стрелять палочкой в воздух мне показалось занятием очень приятным. Тотчас же из-за ширмы стали падать маленькие салфеточки (их бросал мой слуга), я совсем обрадовался и с большим удовольствием стал стрелять в салфеточки, ловить их и одну за другой заправлять за воротник. «Обед был чрезвычайный...» — начал я. Я начал так, как будто ничего более приятного, нежели предстоящий обед, я не испытывал. «...осетрина, белуга, стерлядь и дрофы (я стрелял в салфеточки), спаржа, перепелки, куропатки, грибы (я продолжал стрелять) доказывали, что повар еще со вчерашнего дня не брал в рот горячего, и четыре солдата с ножами в руках работали на помощь ему всю ночь фрикасеии же л ей». Я был приглашен на обед, и я с удовольствием отобедал в «порядочном обществе». Гостей было много, я один, и все их салфеточки очутились у меня за воротником — я ходил в пышном жабо. «После обеда все встали с приятною тяжестью в желудках... (и я в том числе)... и, закурив трубки с длинными и короткими чубуками, вышли с чашками кофию в руках... (и я в том числе)... на крыльцо». Выйдя на крыльцо (сиречь па авансцену), я поболтал с генералом о серой кобыле: «...Лошадь, пуф, пуф, очень порядочная. — И давно, ваше превосходительство, пуф, пуф, изволите иметь ее? — сказал Чертокуцкий. — Пуф. пуф, пуф, ну... пуф, не так давно. Всего только два года, как она взята мною с завода!» Так я болтал, как вдруг получил новую роль. Я получил роль «Аграфены Ивановны», то есть должен был сыграть ту самую лошадь, о которой я только что с такой приятностью беседовал с генералом. Мой режиссер надел на меня лошадиную шапочку и попонку. Я сделался лошадью. Я видел балаганы на Нижегородской ярмарке. Я видел, как удав превращается в женщину с бриллиантовой гребенкой. Я не растерялся и сыграл серую кобылу «Аграфену Ивановну», которая была «немного простужена», которая «чихала». Мне это было нетрудно, я очень любил гладить встречающихся лошадей. Мы им носили в цирк, морковку. Я захотел, чтобы мне дали морковку, но режиссер мне ее не дал. Однако я волновался: я репетировал лошадь. Слуга стучал палочкой по моей ноге, я приседал и тихонько ржал. Я видел, как это делают лошади в цирке. А затем, сыгравши «Аграфену Ивановну», я вновь вернулся к роли Чертокуцкого, я пьянел. «...словом, когда начали разъезжаться, то уже было три часа и кучера должны были нескольких особ взять в охапку, как бы узелки с покупкою, и Чертокуцкий, несмотря на весь аристократизм своп, сидя в коляске, так низко кланялся и с таким размахом головы, что, приехавши домой, привез в усах своих два репейника». На столике вольтеровского кресла стояла хрустальная бутылка. Я изображал Чертокуцкого в пути. Я был пьян: я представлял собой не более как «узелок с покупкою». Наступало утро. Я, покачиваясь в коляске, отбивал часы, легонько ударяя в бутылку. Стекло звенело, как на пароходе склянки, как в детстве, на Волге. Я «привез в усах своих два репейника». — Но усы! Где же мои усы? — спросил я вдруг моего режиссера. Она на минуту оробела, видимо, удивившись, что это мне понадобились вдруг усы, но тотчас же заявила: — Ну, если тебе так хочется, возьми их — поиграй с конским хвостом на каске. О! Я тотчас принял предложение: моя гусарская каска висела на бутылке. Я попробовал малость потянуть хвост к себе и сейчас же остановился. — Что же мне делать с ним? — спросил я режиссера, приставив к губе. — Нет, это надо, пожалуй, делать так, как будто ты его видишь в зеркало. В зеркале получалось. Я откидывался в кресло, наматывал конский хвост на палец. Наконец, я приехал в свою усадьбу. Я выпрыгнул из коляски (из кресла), и за мной тотчас задвинулись ширмы. Получилась желтая стена, яркая, как кленовый куст в Кисловодске. Я предполагал, что получу роль супруги Чертокуцкого. Да, я ее получил. Я с большим удовольствием прогуливался вдоль великолепной желтой стены, собирая цветы: «И цветы, пригретые солнцем, утрояли свой запах». Как вдруг я сообразил, что желтая стена — солнечная дорога, по которой приближаются едущие к нам экипажи. Я сказал: «Вставай, Пульпультик! Слышишь ли? Гости!» Я упал на колени перед ширмой (стена сделалась ширмой в ее спальне) и, заглянув внутрь, с отчаянием заметил: «Ах, боже мой, у тебя в усах репейник (И!)» Я обалдел. Я посмотрел на солнечную дорогу... Я стал Чертокуцким: «А, так он уже едет?... А обед, что ж обед, все-ли там как следует готово? — Какой обед?» — пискнула супруга Чертокуцкого, как это делал на ярмарке Петрушка. Я играл в традициях народного балагана: я один вел диалог. «А я разве не заказывал? — Ты? ты приехал в четыре часа ночи, и, сколько я ни спрашивала тебя, ты ничего не сказал мне». Экипажи приближались. Автор предложил мне спрятаться в коляску. Я раздвинул ширмы (они сделались воротами в сарай) и бросился в кресло. Здесь я должен заметить, что кресло наше представляло собой чрезвычайно сценическую конструкцию — оно было точной копией настоящего вольтеровского кресла, с откидной спинкой, с пюпитром для работы — с небольшим подвесным столиком, с подножкой. Но мне недолго пришлось просидеть в «коляске Чертокуцкого». «Между тем экипажи подъехали к крыльцу». Мне предстояло изобразить большое общество, приехавшее па обед. «Вышел генерал и встряхнулся, за ним полковник, поправляя руками султан на своей шляпе». Я один. Офицеров много. Мы стали искать оттенки поведения каждого персонажа — предстояло сыграть массовую сцену. «Потом соскочил с дрожек толстый майор, держа под мышкою саблю». Вольтеровское кресло изобразило пажи офицеров. Я разгружал их. «...Потом выпрыгнули из бонвояжа тоненькие подпоручики с сидевшим на руках прапорщиком, наконец сошли с седел рисовавшиеся на лошадях офицеры...». Работы хватало! Я, признаться, любитель «массовых сцен». Населить сцену помогает автор — помогает слово. Что же остается актеру? Найти в глубинах текста играющие слова. Они-то и будут твоими премьерами. Такие слова требуют особой техники исполнения. Они возникают как бы поверх остальных. Они — фавориты в строчке, если это стихи. В прозе существуют ударные слова — слова-премьеры, на которые опирается исполнитель. Премьеры нижеприведенного текста будут: генерал, султан, саблю, из бонвояжа, прапорщиком — это вехи. Антураж располагается вокруг так, чтобы премьеры играли на языке (сверкали, как па солнце), вот, например: «Вышел генерал и встряхнулся...». Словесный антураж: вышел, встряхнулся. Однако не так важно слово «вышел», как «встряхнулся». Оно как бы создает атмосферу вокруг слова «генерал», дает характер, поведение персонажа. Слово «вышел» констатирует факт и поэтому доходит само по себе, как начало логическое, не требующее доказательств. «Генерал встряхнулся» — слово, характеризующее явление. Слово это, однако, не для того так препарируется мной, чтобы исполнитель сделал неверный вывод. Вложите все в паузу после слова генерал, остающегося основным. Пауза придает фигуре генерала монументальность, некую незыблемость, статичность, величие. И тем неожиданное прозвучит «и встряхнулся». Я улавливал в этом чисто гоголевское несовпадение. Виртуозное сочетание высокого и низкого присуще прозе Гоголя. Такого рода «подвохи» его сверкающего ума я искал и находил всюду, в каждой фразе. Вот, например, штрих: я назвал премьером слово «султан». Почему? Да потому, что это характеризует свиту генерала. Это нечто сверкающее на солнце и заслоняющее фигуру полковника. Гоголь не показывает ни его усов, ни глаз, ни роста. Он пишет: «...за ним полковник, поправляя руками султан на своей шляпе». В этой фразе два слова-премьера: полковник, султан. Первое — логического порядка, не требующее доказательств, второе — характеризующее явление. Исполнительски, лично для меня это выглядит так: «... за ним полковник, поправляя руками султан на своей шляпе». Распашка текста облегчает пластическую сторону спектакля: поведение на сценической площадке. Выразительное слово позволяет экономить движение. Только намеками, не отходя от кресла, я ищу поведение каждого офицера в соответствии с его чином. «Вышел генерал и встряхнулся...». Мы скрестили два пути: рисунки Федотова и текст Гоголя: грузный генерал вышел, остановился. За пим полковник, поправляя султан на своей шляпе. Он весь в легком движении головы, на которой «султан» — его гордость, в ней основная характеристика полковника. «Потом соскочил с дрожек толстый майор...» Майор путал все, как бы преграждая путь «тоненьким подпоручикам с сидевшим на руках прапорщиком». Я оставил майора в положении человека, собирающегося соскочить с дрожек, несколько согнувшегося и застывшего на одно мгновение, чтобы затем легким «антраша» выбросить всю эту молодую компанию подпоручиков. «...Наконец сошли с седел рисовавшиеся на лошадях офицеры». Кто не знает этого характерного движения одной ногой, когда человек сходит с лошади? Снимая плавно ногу с воображаемой лошади, я останавливаюсь как вкопанный. Массовая сцена доиграна при помощи акцентов, уже найденных в тексте. Все движения как бы пластически выливаются одно из другого. Движение, начатое одним офицером, завершается другим, третьим, четвертым, так рождается общий характер «массовой сцены» — толпы, где мелькают силуэты, характерные движения рук, ног, голов. Такого рода сцены можно дать во многих вариантах, по основное — льющееся ритмическое движение фигур — должно быть экономно и предельно выразительно. Я очень люблю Гоголя. Мне весело произносить такое старомодное слово, как «бонвояж», слово, пахнущее девятнадцатым веком. Все, все здесь пленительно и по разуму и по чувству иронии, легкой и солнечной. Наконец, я играю финал. «Барина нет дома», — сказал, крыльцо, лакей. Это заявление равносильно холодной водой. Приближается развязка. О позор! Господа направляются в сарай посмотреть коляску Чертокуцкого. Еще одна массовая сцена. Господа офицеры разглядывают экипажи. «Ничего особенного — коляска самая обыкновенная», — с небрежной надменностью бросает оскорбленный генерал, фраппированный необычайным происшествием... (Обещанного обеда не будет, нужно возвращаться, не солоно хлебавши, в город.) Полковник, всегда готовый услужить, подхватывая мелодию генерала: «Самая неказистая... Совершенно нет ничего хорошего». И уже очень услужливо, сгибаясь в три погибели, ласково льстиво один из молодых офицеров: «Мне кажется, ваше превосходительство, она совсем не стоит четырех тысяч». Резкая контрабасовая нота генерала: «Что? (!!)» Еще более сгибаясь, замирая, нежнейше, но с хорошей дикцией (генерал не расслышал) повторяет офицер: «Я говорю, ваше превосходительство, что мне кажется, она не стоит четырех тысяч...». Так тщательно оркестрованная сцена продолжается до самой развязки, до того момента, как перед глазами «офицеров предстал Чертокуцкий, сидящий в халате и согнувшийся необыкновенным образом». «А, вы здесь», — сказал изумившийся генерал. Далее, двигаясь к авансцене, я сообщал публике уже от автора: «Сказавши это, генерал тут же захлопнул дверцу, закрыл опять Чертокуцкого фартуком и уехал вместе с господами офицерами». Мой слуга, повернув кресло, медленно двигает его вслед за мной к авансцене. Я садился в кресло, слуга стоял рядом, облокотившись на спинку. Мы оба были в некоем меланхолическом состоянии. Звучала музыка Мусоргского (впоследствии Моцарта). На какие-то секунды я был в состоянии убитого позором Чертокуцкого. Потом я ощущал себя расстроенным генералом. Потом я был автором, посмеявшимся над всей этой незатейливой историей, и, наконец, становился исполнителем, отыгравшим финал, закончившим акт. Я отдыхал и слушал хорошую музыку. Я сидел неподвижно и обозревал разворачивавшуюся передо мной дорогу, залитую солнцем, по которой уезжал экипаж с офицерами. Так я играл пантомиму, без слов, немую сцену «по Гоголю». Потом, когда музыка умолкала, я вставал и кланялся.
|