Главная страница Случайная страница КАТЕГОРИИ: АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника |
Снова о Пушкине
Приближался пушкинский юбилей — сто лет со дня гибели поэта. С той поры как была сделана первая работа «Пушкин» (1926), выпущен «Петербург», в котором прозвучал «Медный всадник» (1927), я стал думать о создании биографии Пушкина. Г Трагическая судьба поэта, ушедшего в расцвете сил, меня тревожила, пробуждала исследовательскую жилку, я чуть-чуть не записался в пушкинисты. В нашем портфеле уже лежали два вечера «Онегина», приближающийся юбилей заставил подумать о выпуске этих программ. «Онегина» мы показали через десять лет, после того как оп был сделан — так долог путь от замысла к выполнению. Все эти годы роман в стихах как бы созревал во мне, я носил его с собой, не решаясь выпустить. Кроме «Онегина» мы задумали еще три работы: «Лицей», «Болдинская осень» и «Арина Родионовна». Отталкиваясь от нашего замысла сделать биографию Пушкина, мы взяли первой темой юность поэта. Так родилась новая работа, названная «Лицей». Она начиналась с лицейских стихов, юношеских, звенящих, веселых. Но далее судьба поэта резко меняется. Он сослан на юг, потом в село Михайловское, куда приезжает к нему Пущин с рукописью комедии Грибоедова. Можно ли было удержаться и не вставить хотя бы фрагмент этой комедии с тем, чтобы воссоздать день, когда друзья приступили к чтению бессмертного произведения! В последней части этой программы звучали строфы из сожженной Пушкиным десятой главы «Онегина». Я сидел в кресле и, всматриваясь в рукописи, расшифрованные нашими пушкинистами, читал их. И, когда я доходил до многоточий, обозначающих сожженные места, я медленно и грустно подносил листы к свече и смотрел, как они превращаются в пепел, — может быть, так делал когда-то Пушкин. В финал вошли все стихи, посвященные лицейским годовщинам. Пушкин писал их ежегодно, и год от года все печальнее и трагичнее звучит голос поэта, вспоминающего свою юность, потерянных, рассеянных по свету друзей. Если исполнять эти стихи последовательно, они превращаются в большой монолог о несбывшихся надеждах, о сломленных судьбах. Горьким одиночеством веет с этих строк, рассказывающих о жизни целого поколения. Вслед за «Лицеем» решено было выпустить работу «Арина Родионовна», посвященную няне поэта. В этой программе нас интересовала тема: поэт и народ. Мы хотели дать стихи, адресованные няне, «Сказки», документальные биографические материалы. К сожалению, «Арина Родионовна» не была выпущена. Мы не успели сделать программу к юбилею, увлекшись следующей (четвертой) работой — «Болдинской осенью». Этот этап в жизни поэта, связанный с пребыванием его в селе Болдино, перед женитьбой, давно интересовал нас. «Болдинская осень» завершила пушкинский цикл. Предстояло проверить, как биография поэта отражается в его творчестве, есть ли переклички. Обложившись томиками Пушкина, перепиской, статьями, мы приступили к работе. К Пушкину я всегда подходил, как к живому человеку. Его личная судьба меня очень интересовала. Томик с письмами Пушкина — неизменный мой спутник, он всегда в моем чемодане. Куда бы я ни выезжал, он со мной. Письма Пушкина раскрывают многие секреты его биографии. Они — наглядное руководство, как относиться к его произведениям. Они — ключ к стихам, поэмам, прозе. Без этого томика невозможно осуществить пи одной работы о Пушкине. В композицию, которую мы назвали «Болдинская осень», входили гениальные маленькие драмы Пушкина, они являлись основой. В ту замечательную осень, перед своей женитьбой, Пушкин писал Дельвигу: «Посылаю тебе, барон, вассальскую мою подать, именуемую цветочною, по той причине, что платится она в ноябре, в самую пору цветов. Доношу тебе, моему владельцу, что нынешняя осень была детородна, и что коли твой смиренный вассал не околеет от сарацинского падежа, холерой именуемого... то в замке твоем, Литературной газете, песни трубадуров не умолкнут круглый год». Вы слышите, как радостно звенит голос Пушкина в этом коротеньком письмеце. Музыка этих строк звучала потом веселой увертюрой к «Каменному гостю». Вспыхнувшая в Москве чума продлила пребывание Пушкина в Болдине. «Мы... окружены карантинами... Болдино имеет вид острова, окруженного скалами. Ни соседа, ни книги. Погода ужасная. Я провожу мое время в том, что мараю бумагу и злюсь». Так, перекликаясь с событиями, возникает тема «Пира во время чумы», которую мы монтировали с письмами Пушкина П. Н. Гончаровой. Поэт взволнован, предсказания дерптского студента сбылись. В композиции возникает живой рассказ Пушкина об этой запомнившейся ему встрече. «В конце 1826 года я часто видался с одним дерптским студентом... Однажды, играя со мной в шахматы и дав конем мат моему королю и королеве, он мне сказал: «Cholera morbus» подошла к нашим границам и через пять лет будет у нас». О холере имел я довольно темное понятие, хотя в 1822 году старая молдаванская княгиня, набеленная и нарумяненная, умерла при мне в этой болезни. Я стал его расспрашивать. Студент объяснил мне, что холера есть поветрие, что в Индии она поразила не только людей и животных, по и самые растения, что она желтой полосою стелется вверх по течению рек, что по мнению некоторых она зарождается от гнилых плодов и прочее — все, чему после мы успели насладиться. Таким образом, в дальнем уезде (Псковской) губернии молодой студент и ваш покорнейший слуга, вероятно одни во всей России, беседовали о бедствии, которое через 5 лет сделалось мыслию всей Европы». И действительно, через пять лет, отрезанный карантином от Москвы, Пушкин сочиняет «Пир во время чумы». В эту болдинскую осень, 6 сентября 1830 года, трагедия окончена. Я читаю начало — монолог молодого человека, чтобы ввести в суть дела: «Почтенный председатель! я напомню О человеке, очень нам знакомом, О том, чьи шутки, повести смешные, Ответы острые и замечанья, Столь едкие в их важности забавной, Застольную беседу оживляли И разгоняли мрак, который ныне Зараза, гостья наша насылает».
Примеряя на голос «Пир во время чумы» (я много лет ношу эту маленькую драму в памяти), я невольно стал лихорадочно перелистывать томик с письмами Пушкина и нашел действительно эти строчки. «Н. Н. Гончаровой. Именем неба молю, дорогая Наталья Николаевна, пишите мне, не смотря на то, что вам не хочется писать. Скажите мне, где Вы? Оставили ли Вы Москву? Нет ли окольного пути, который мог бы меня привести к вашим ногам?.. Ясное дело, что в этом году (будь он проклят!) нашей свадьбе не бывать. Но не правда ли, Вы оставили Москву? Добровольно подвергать себя опасности среди холеры было бы непростительно». Они меня вполне удовлетворили, и я пошел дальше, по тексту маленькой драмы до ремарки: «Едет телега, наполненная мертвыми телами. Негр управляет ею». «Н. Н. Гончаровой. Итак, Вы в деревне, хорошо укрыты от холеры, не правда ли? Пришлите мне Ваш адрес и бюллетень о Вашем здоровье». Но вот звучит гимн председателя, и снова Пушкин возвращается к мыслям о Гончаровой: «Наша свадьба, по-видимому, все убегает от меня... Мой ангел, только одна ваша любовь препятствует мне повеситься на воротах моего печального замка» ***. Я рассказал все, что считал нужным, о тревоге Пушкина за свою невесту. Не закончив «Пира», я перехожу к «Моцарту и Сальери». На подвесных столиках вольтеровского кресла стоят канделябры с горящими свечами. Сейчас я буду играть тему зависти — новую тему, прозвучавшую, видимо, в сердце Пушкина в ту благословенную осень, когда он думал, передумывал и поразительно много писал. Мне нужно было создать роль великою музыканта Сальери, Сальери, который был другом молодого, очень человечного и совершенно простого Моцарта, обладающего, между прочим, каким-то непонятным, загадочным свойством природы. Кому, как не великому Сальери, знать, что это за «свойство». Кому, как не Сальери, этому труженику, не понимать, что Моцарт — гений!.. Моцарт — гений, по он, как ученик учителю, приносит Сальери только что написанную музыку. «Нес кое-что тебе я показать: Но...» Тут-то и сказывается натура Моцарта, своим «легкомыслием» возмущавшая до глубины души великого труженика — Сальери. Но Сальери стоит на страже искусства! Он не понимает, как Моцарт может смеяться над своим собственным произведением, как он может слушать музыку в исполнении нищего музыканта. И когда оробевший Моцарт хочет уйти: «...Хотелось Твое мне слышать мнение; но теперь Тебе не до меня. — у Сальери вырывается почти стон: Ах, Моцарт, Моцарт! Когда же мне не до тебя? Садись; Я слушаю». Музыкального сопровождения у нас не было. Мы решали эту сцену так: Моцарт принес Сальери стихи Пушкина «Заклинание». Мы добились здесь особенного скрипичного звучания, предельной музыкальности, очень тонкой нюансировки. Эти стихи по фактуре своей звучали как музыка, как бы парили, очень легко и воздушно, выделяясь на фоне текста поэмы. Сцена вторая. Моцарт и Сальери обедают в трактире. «Моцарт За твое Здоровье, друг, за искренний союз, Связующий Моцарта и Сальери, Двух сыновей гармонии. (Пьет.) «Сальери Постой, Постой, постой.. Ты выпил!., без меня?» Произнося эти слова, я выбегаю на авансцену, охваченный раскаяньем. Я роняю бокал. Бокал разбивается. «Моцарт (бросает салфетку на стол). Довольно, сыт я. (Идет к фортепиано.) Слушай же, Сальери, Мой Requiem. (Играет.)» Вместо «Реквиема» звучит проникновенное стихотворение Пушкина «Для берегов отчизны дальной...» Мне, современному актеру, чрезвычайно интересно искать штрихи биографии и наблюдать, как они, подобно зернам, произрастают в творчество, преувеличивая и необычайно сгущая события, — такова логика идеи и чувств маленьких драм Пушкина, которые, мне кажется, написаны с шекспировской силой. Хотите, я вам покажу тему «Скупого» в письмах Пушкина? «Письмо Л. С. Пушкину. ...Изъясни отцу моему, что я без его денег жить не могу. Жить пером мне невозможно при нынешней цензуре; ремеслу же столярному я не обучался; в учителя не могу идти; хоть я знаю закон божий и 4 первые правила — но служу я не по воле своей — и в отставку идти кажется невозможно. Все и все меня обманывают — на кого же надеяться, если не на ближних и родных? На хлебах у Воронцова я не стану жить — не хочу и полно — крайность может довести до крайности. Мне больно видеть равнодушие отца моего к моему состоянию — хоть письма его очень любезны. Это напоминает мне Петербург — когда больной, в осеннюю грязь или в трескучие морозы, я брал извозчика от Аничкова моста, он вечно бранился за 80 к. (которых верно б ни ты, ни я не пожалели для слуги). Прощай, душа моя — у меня хандра — и это письмо не развеселило меня». Еще молодым человеком Пушкин познал страшную силу денег. Я не привел это письмо в моей работе ни до монолога Скупого, ни после, но я помнил о нем все время. Сцену в подвале я исполнял целиком. Тема денег звучит здесь довольно мощно. Я склонен полагать, что Пушкин в ту осень много думал, как бы подводя итоги перед женитьбой. Я исполнял эту сцену со свечой в руке. На донышке подсвечника лежали два серебряных полтинника. Я играю скупого, и мне достаточно осветить один 1лаз, который смотрит на серебряную монету. Свеча, глаз, две монеты — все очень близко сгруппировано, ничто не отвлекает внимания зрителя. О сундуках речь идет в пушкинском тексте, поэтому они мне не нужны. Мое отношение к одной монете означает, что я не менее цепко держу все остальные и ни одну из них не собираюсь выпустить из своих рук. Две монеты создают звон. Он убедителен. Звон двух монет экономен, чист, выразителен. Все это для меня связалось воедино от одного луча свечи, освещавшего только то, что мне было нужно, мою руку — руку скупого. «Как молодой повеса ждет свиданья С какой-нибудь развратницей лукавой, Иль дурой, им обманутой, так я Весь день минуты ждал, когда сойду В подвал мой тайный, к верным сундукам. Счастливый день! Могу сегодня я В шестой сундук (в сундук еще неполный) Горсть золота накопленного всыпать. Не много, кажется, но понемногу Сокровища растут». Закончив монолог скупого рыцаря, я переходил к «Каменному гостю». Я играл Дон Гуана, Лепорелло, Монаха, Дону Анну, с большим удовольствием жонглируя основными ролями. Я нимало не заботился о том, что пригласил на ужин статую командора. Вот я в комнате Доны Анны. Все идет благополучно. Как вдруг: «Входит статуя командора». Эту реплику я произносил, как слуга, докладывающий о появлении героя. «Статуя Я на зов явился. Дон Гуан О, боже! Дона Анна!» Н. Н. Гончаровой: «... что же до меня, то я даю вам честное слово принадлежать только вам или никогда не жениться... «...Целую кончики ваших крыльев, как говорил Вольтер людям, которые не стоили вас». «Статуя Брось ее, Всё кончено. Дрожишь ты, Дон Гуан. Дон Гуан Я? Нет! Я звал тебя и рад, что вижу». «...Теперь поговорим о другом (написал Пушкин Гончаровой). Когда я говорю: о другом — я хочу сказать... Как Вам не стыдно оставаться на Никитской во время чумы? Это очень хорошо для вашего соседа, Адриана, который от этого большие барыши получает». Помню как сейчас, сел я тут в свое кресло и, подперев голову рукой, задумчиво так произнес эпиграф к «Гробовщику»: «...Не зрим ли каждый день гробов, Седин дряхлеющей вселенной?» И тут же, помню, подумал: хорош Державин. Торжественный старик, торжественна его лира... А потом начал: «Последние пожитки гробовщика Адриана Прохорова были взвалены на похоронные дроги, и тощая пара в четвертый раз потащилась с Басманной на Никитскую, куда гробовщик переселялся всем своим домом». Какая проза, подумал я, какая великолепная проза. «Приближаясь к желтому домику... старый гробовщик чувствовал с удивлением, что сердце его не радовалось». «П. А. Плетневу Через несколько дней я женюсь, и представляю тебе хозяйственный отчет: заложил я моих 200 душ, взял 38.000 р., и вот им распределение: 11.000 теще, которая непременно хотела, чтобы дочь ее была с приданым — пиши пропало. 10.000 Нащокину, для выручки его из плохих обстоятельств; деньги верные. Остаются 17.000 на обзаведение и житие годичное....ради бога найми мне фатерку — нас будет: мы двое, 3 или 4 человека, да 3 бабы. Фатерка чем дешевле, том разумеется, лучше — но ведь 200 рублей лишних нас не разорят. Садика нам не будет нужно, ибо под боком будет у нас садище. А нужна кухня, да сарай. Вот и все. Ради бога, скорее же! и тотчас давай нам и знать; что все-де готово, и милости просим приезжать; а мы тебе как снег на голову» **. «... Вскоре порядок установился; кивот с образами, шкап с посудою, стол, диван и кровать заняли им определенные углы в задней комнате; в кухне и гостиной поместились изделия хозяина, гробы всех цветов и всякого размера, также шкапы с траурными шляпами, мантиями и факелами. Над воротами возвысилась вывеска, изображающая дородного амура с опрокинутым факелом в руке, с подписью...». Здесь я должен оговориться. Вместо подписи: «Здесь продаются и обиваются гробы простые и крашеные, также отдаются на прокат и починяются старые», я прочел: «Я поражен, я очарован, Короче, я огончарован...». Это было очень хорошо принято зрителями, смысл сопоставления дошел, я понял это по смеху и аплодисментам. «Девушки ушли в свою светлицу, Адриан обошел свое жилище, сел у окошка и приказал готовить самовар». «Мой идеал теперь — хозяйка, Мои желания — покой, Да щей горшок, да сам большой». «О боже! Дона Анна! Что там за стук?» (Входит статуя командора. Второй раз.) «(1 января 1834 года) третьего дня я пожалован в камер-юнкеры (что довольно неприлично моим летам). Но двору хотелось, чтобы Наталья Николаевна танцовала в Аничкове...». «...В прошедший вторник зван я был в Аничков. Приехал в мундире. Мне сказали, что гости во фраках — я уехал, оставя Наталью Николаеву, и, переодевшись, отправился на вечер к С. В. Салтыкову. Государь был недоволен и несколько раз принимался говорить обо мне: «Он мог бы потрудиться переодеться во фрак и воротиться, передайте ему мое неудовольствие». «Итак, Адриан, сидя под окном и выпивая седьмую чашку чаю, по своему обыкновению был погружен в печальные размышления. Он думал о проливном дожде, который, за неделю тому назад, встретил у самой заставы похороны отставного бригадира. Многие мантии от того сузились, многие шляпы покоробились. Он предвидел неминуемые расходы, ибо давний запас гробовых нарядов приходил у него в жалкое состояние», «Государь приехал неожиданно. Был на полчаса, сказал жене: «Из-за башмаков или из-за пуговиц ваш муж не явился последний раз». (Мундирные пуговицы. Старуха Бобринская извиняла меня тем, что у меня не были они нашиты.). «Еще снаружи и внутри Везде блистают фонари...». «— Карету Пушкина! Карету Пушкина! Карету Пушкина! — Какого Пушкина, сочинителя?» Далее я исполнял целиком стихотворение Пушкина «Черпь». И заканчивал письмом «Ты думаешь, светский Петербург не гадок мне...». В третий раз входит статуя командора, как грозная тема жандармской России. У статуи страшные, холодные глаза Николая I. Я читаю последние слова царя, адресованные умирающему Пушкину: «...Если бог не велит уже нам увидеться на атом свете, то прими мое прощение и совет умереть по-христиански и причаститься, а о жене и детях не беспокойся... Я беру их на свое попечение. Николай» «Статуя Дай руку. Дон Гуан Вот она... о, тяжело Пожатье каменной его десницы! Оставь меня, пусти, пусти мне руку!.. Я гибну — кончено — о Дона Анна!..» (Пантомима: падает в кресло.) «...Нет, весь я не умру, — душа в заветной лире Мой прах переживет и тленья убежит — И славен буду я, доколь в подлунном мире Жив будет хоть один пиит». Я медленно иду на авансцену. В этом проходе я играю, что годы идут, времена меняются. На площади в Москве стоит статуя Пушкина. Однажды к Пушкину подошел человек и сказал: «Александр Сергеевич, разрешите представиться. Маяковский. Дайте руку!» «Статуя кивает головой в знак согласия». Этим я сообщил, что Пушкин не прочь познакомиться с нашим всеми любимым поэтом Маяковским. Студентам этот финал очень понравился. «ЕВГЕНИЙ ОНЕГИН»
Впервые к «Евгению Онегину» мы приступили в 1927 году. Однако полностью (главы 1, II, III, IV — первая программа; главы V, VI, VII, VIII — вторая программа) выпустили только через десять лет, в 1937 году, приурочив обе программы к столетию гибели Пушкина. Когда, вскоре после выпуска «Петербурга», мы с Поповой раскрыли «Евгения Онегина» и вновь как бы продолжили наше знакомство с Александром Сергеевичем Пушкиным — существом столь живым и обаятельным, что он порой затмевал, как нам казалось, своих героев. — Как читать стихи? — все чаще и чаще спрашивал я, вернувшись из Ленинграда. Однажды Попова сказала мне: — «Граф Нулин», «Пир во время чумы», «Моцарт и Сальери», «Каменный гость», «Пушкин», «Медный всадник» в «Петербурге» — разве ты не умеешь читать стихи? Но я стоял на своем. — Ну, как ты все-таки думаешь, как читать стихи? — говорил я тотчас, проснувшись. У пас выработался обычай разговаривать о самых запутанных и неясных предметах рано утром, часов в шесть-семь. Беседы затягивались на два-три часа. В это время мы, строго говоря, не работали, но обсуждали со всех сторон «неясный предмет». Приближалось лето. «Как читать стихи?» продолжало оставаться заманчивой и неясной загадкой. Томики Пушкина неизменно лежали рядом: и на столе, и поверх одеяла на моей постели. Читались и лирические стихи, и «Медный всадник», и «Евгений Онегин». Большое внимание уделялось черновикам, рецензиям современников Пушкина. Так, заваленный полным собранием сочинений, я и засыпал после утренних бесед. Наступило лето. Первые жаркие дни. Цветы на улицах и опустевшая, покинутая Москва по вечерам. Я продолжаю быть настойчивым, неугомонным, неотвязным. Я продолжаю думать об «Онегине», о стихах. Есть два способа чтения стихов: авторское чтение и чтение исполнительское, то есть актерское, — они противоположны. В чтении поэтов есть своя интонация, подчеркивающая обычно размер и ритм стиха. В чтении актеров есть тенденция подчеркнуть прежде всего содержание, есть в некотором роде вольное изложение формы стиха, сдвинутые ударения, а также свои личные интонации, приближающие стихи к бытовой речи. Приступая к работе над «Онегиным», я решал задачу, исходя из этих двух начал. Предварительно я вспомнил чтения наших современников-поэтов, которых мне довелось слушать, — Маяковского, Есенина, Сельвинского, Пастернака, Светлова, Багрицкого и других. Их чтения были у меня «на слуху». Я улавливал в них свою закономерность — логику поэта, обычно укладывающуюся в некоторую напевность. Я вспомнил также чтение наших ведущих артистов, например, чтение Юрьева в «Маскараде» Лермонтова. Там была своя школа. Специфику этого чтения можно назвать романтическим исполнением, тесно связанным с построением актерского образа. Примеряя «Онегина» на исполнение, я пробовал читать строфы романа так, как это делали современные поэты, я очень жалел, что никто из нас, моих современников, не мог слышать Пушкина и даже представить не мог его авторского чтения. Я даже пытался вообразить себе, как бы звучал «Онегин» в чтении самого Пушкина. Мне ото было нужно, потому что никто, кроме автора, не мог бы дать верного ключа. Я это знал но собственному опыту, слушая Маяковского. — Ну, как тебе кажется, так можно читать Пушкина? Публика не устанет? — спрашивал я Попову, имея в виду авторское чтение, чувствуя при этом, что подчеркнутая метричность строф вносит элемент напевности и некоторой однообразности. Я понимал, что это еще не решение задачи. В этом чтении отступали на второй план чисто актерские задачи. Нужно было найти среднее. Все это были еще попытки, известная раскачка. Это еще нельзя было назвать настоящей работой. И однажды мы все-таки приступили к «Онегину». Приступили как будто невзначай, забыв, сколько часов и дней прожили «вокруг и около». И с 7ого самого дня мы были втянуты в какую-то увлекательнейшую игру. Забыли обо всем, сомнения загнали в угол, работали беспрерывно с самого утра до глубокой ночи. Чаще всего уезжали на весь день в Нескучный сад и там па берегу Москвы-реки, на Воробьевых горах, ворочали л гак и этак строфы «Онегина». Солнце заливает дорожки парка. Между деревьями синеет вода. Мы делаем легкую и звенящую первую главу «Онегина». Блеск первой главы поразил наше воображение и потребовал с нашей стороны овладения еще одной ступенью мастерства. Я имею в виду — овладение онегинской строфой, из которых каждая несла в себе свое очарование, свое поэтическое дыхание, ритм и темперамент. Отшлифовкой каждой из строф мы и занялись, погрузившись с головой только в это занятие и позабыв все на свете. Была в этой работе большая доза той упоенности пушкинским стихом, которую мы испытали в процессе постижения произведения в целом. Разработка характеристики главных героев во второй главе тоже заняла у нас немало времени. Здесь началось построение «ролей» — Онегина, Ленского, Татьяны, Ольги, то есть глубокое, внутреннее раскрытие этих образов. Отшлифовке ролей мы уделили очень много времени. Пушкинские характеристики, построенные на контрастах (Онегин и Ленский, Ольга и Татьяна), полны жизни, естественности, правды. Добиться в исполнении той же контрастности, которая присутствовала у самого Пушкина, было не так просто при наличии стиха, то есть при наличии поэтическою размера. Как-никак, а размер — четырехстопный ямб — слышится всюду. Это не проза, где можно свободно себя чувствовать, а точная, как бы «закованная» форма, в которой развиваются все образы. Нужна тончайшая музыкальная разработка, продиктованная и подчиненная авторской лепке образов. В первой главе, где представлен светский Петербург, нужны краски большого оркестра, чтобы охарактеризовать кипучую, по бездельную жизнь петербургской знати. Во второй главе люди — герои романа. И какой бы сложной по богатству красок пи представлялась первая глава, как бы ни пленяла она нас, однако вторая потребовала еще более ювелирной отделки, ибо она в основном посвящена характеристикам героев, людям и их отношениям. Отсюда начинается сюжет. На фоне русского пейзажа и тихой деревенской жизни все герои видны явственнее, выпуклее. У каждого свое ощущение мира, у каждого своя жизнь — при внешнем однообразии и праздности деревенского бытия. Здесь много воздуха, молока, неба, полей, лесов и досуга. Вот фон, на котором с исключительной ясностью рисуется каждый персонаж, вначале соло, затем образуя дуэты и, наконец, сливаясь в некий своеобразный квартет. Но событий еще нет. Пока еще представлены лишь портреты, сочно и правдиво обрисованные автором. Еще и потому трудна вторая глава, что она описательна, место действия — деревня, в которой тишина, покой, размеренная, плавная жизнь, без городской суеты. Только в третьей главе начало интриги, ее завязка — приезд Онегина в семейство Лариных и знакомство Татьяны с Онегиным. Не опасно ли так долго держать зрителя без событий? Нет, не опасно. Автор всюду. Нужно только учуять личность автора, который так много, богато и сложно чувствует, оттенки его души. Его отношение к миру и к своим персонажам так явственно, что можно взять его в качестве основного, ведущего героя романа. Автор человек остроумный, дерзкий, умница. Порой он весел, порой затуманивается печалью, порой зло шутит. Но всегда он патриот, влюбленный и в природу русскую и в чистоту своей героини (так волшебно вписанной в морозную звездную ночь), и в русские снега. Влюбленный так, как только могло это быть у истинно русского человека с большой душой художника. Очарованием его личности освещен весь роман, этот знаменитый роман в стихах. И о чем бы пи шла речь, а забывать автора не следует. Это было бы опасно и неверно. Итак, завязка: героиня влюблена. «Тоска любви Татьяну гонит...». Через сто лот после написания романа Татьяна может показаться девушкой безусловно чистой, цельной, но без полета. Но это может показаться только тем, кто будет оценивать роман с точки зрения двадцатого века, а не девятнадцатого, кто утратил чувство той эпохи, того времени. Татьяна не только чистая и цельная натура. Она умная, смелая девушка. Ее поступок (письмо к Онегину) по тем временам необыкновенно смелый, рискованный, с точки зрения нравов и обычаев ее времени, говорит о незаурядности натуры. В Татьяне заложено зерно, из которого родились наши передовые женщины — и декабристки и первые женщины, проторившие дорогу в университеты. Татьяна — духовная сестра не только декабристок, воспетых позднее Некрасовым, но и Софьи Ковалевской. В своем письме среди подчас наивного лепета Татьяна бросает такую знаменательную фразу: «Вообрази: я здесь одна, Никто меня не понимает, Рассудок мой изнемогает, И молча гибнуть я должна». Оказывается, ей одиноко и тесно в той среде, где она живет, она ищет друга, с которым ей хочется мыслить, — «рассудок мой изнемогает». Идеалом личного счастья Татьяны является духовная близость с избранником ее сердца. Она ищет глубокого общения с ним. В этом сказывается черта нового, черта, характеризующая ее с самой высокой стороны. Так думали, так чувствовали к этому стремились только передовые, мыслящие женщины России. Далее, отвергнутая Онегиным Татьяна выходит замуж: «...для бедной Тани Все были жребии равны...». Когда Онегин, слишком поздно полюбивший, признается ей в этом, она отвергает его. Отвергает не потому, что не любит, «Но я другому отдана; Я буду век ему верна». Есть ли в этом отказе от личного счастья противоречие ее натуры? Нет, противоречия нот, ибо Татьяна настолько умна, внутренне богата и чиста, что пойти на обычную светскую связь она не может, а разорвать брак по тем временам дело почти невозможное. Татьяна продана, подобно простои крепостной девушке. Выхода нет. Она это понимает и с полным достоинством, мужеством и самообладанием приносит себя в жертву. Татьяна глубоко проницательна — это цельная натура, высоконравственная. Она отвергает притязания Онегина, быть может, любителя тайных связей, которыми кишел так называемый «высший свет», избранное общество. Честность, правда для Татьяны превыше всего. Она понимает, что именно в тот роковой день, когда Онегин объяснился с ней в саду, жизнь проиграна. Счастье прошло мимо, исправить ошибку Онегина невозможно. Так ведет себя идеальная русская женщина в начале девятнадцатого века... Позднее, в конце девятнадцатого века, Лев Николаевич Толстой вывел другую женщину — Анну Каренину. Она бросила вызов обществу и погибла, будучи совершенно одинокой в этой борьбе, ибо даже избранник ее оказался в конечном счете в стане врагов. Не сомневалась ли Татьяна в том, что Онегин до конца, до последнего дыхания будет вместе с ней, если даже допустить, что борьба с обществом возможна? Не казалось ли ей, очень пристально, очень внимательно рассмотревшей весь уклад и распорядок его жизни, его кабинет и особенно книги, — не казалось ли ой, что он скроен по иноземному образцу светских ловеласов, драпирующих душу в гарольдов плащ с чужого плеча? Татьяна проникла в глубину его души и прочла то, в чем и сам Онегин не отдавал себе ясного отчета. При большой мечтательности и нежности Татьяна обладает мужественностью и очень ясным умом, она твердо несет свор долю — тяжелую подневольную долю русской женщины того времени. Отойдем от Татьяны и посмотрим, что же представляет собой Онегин, надо полагать, главный герой — его именем назван роман. Характер Евгения Онегина, его личность освещены исследованиями многих литературоведов. Онегин, на мой взгляд, приближается к тем слоям дворянства, из которых выходили декабристы. Но Онегин еще не раскрывшаяся личность, он не чуял под собой почвы, на которой можно было бы жить деятельно. Он пассивен из-за полного отсутствия возможности действовать. Однако бездействие его томит, мучает, как-то внутренне сжигает, и в силу этого обстоятельства он кажется равнодушным ко всему, что происходит вокруг него. Мирная помещичья жизнь, провинциальная, тихая, та самая жизнь, которой тяготится и Татьяна, — вот что окружает ого, и все это в конечном счете не является сферой той деятельности, которая увлекла бы его. Есть десятая глава, которую Пушкин сжег, — она бросает новый свет на Онегина. Эта глава посвящена декабристам не случайно. Вероятно, Пушкин привел бы туда и своего героя. Но дело не только в этом, кое-что раскрывается и в романе при столкновении Онегина с Ленским. «Лед и пламень!» — столь же различны и они — так характеризует их автор. Для того чтобы явственнее ощутить Онегина, необходимо обратиться к Ленскому. Перед нами юноша с длинными локонами, прелестное создание. Однако Онегин во всем с ним не согласен и разногласия-то их и соединяют. Соединяет их и то, что нет других собеседников в этой благословенной глуши. А Ленский — даже поэт, но поэт, скроенный по немецкому образцу, «с душою прямо геттингенской». Он весь соткан из вздохов, восторженности. Он ничем не прикреплен к русской земле — ив этом его слабость, узость. Онегин понимает, что пышный маскарад, в котором живет Ленский, прикрывает оторванность от родной земли, утерянное национальное чувство. Есть еще одна черта, которую подметил Онегин в Ленском. Поэт проглядел Татьяну — поэтичную и нужную, обратив свои взоры на младшую сестру. Выбор этот характеризует Ленского. Одним словом, Онегин чужд тому миру, в котором живет Ленский. Находясь в деревне, они различно себя в ней ощущают. Ленский живет в мире своих фантастических грез, вывезенных из «Германии туманной». Онегин, облегчив участь крестьян в той мере, в какой это было возможно, продолжает бездействовать. «В своей глуши мудрец пустынный, Ярем он барщины старинной Оброком лешим заменил; И раб судьбу благословил». Реальность, которая его окружает, настолько пугает Онегина, что даже сердце Татьяны он отвергает — той Татьяны, прелесть которой он, безусловно, заметил. Еще в тот первый вечер, когда Онегин с ней познакомился, он прочел ее натуру. На русской земле расцветали различные цветы дворянской культуры. О Ленском Пушкин говорил: «Он из Германии туманной Привез учености плоды...» Онегин воспитывался в России, в Петербурге. Воспитание его, как сообщает нам автор в первой главе, не блистало особой глубиной: «Мы все учились понемногу Чему-нибудь и как-нибудь...» Однако в Онегине чувствуется природный ум, наблюдательность, склонность к размышлениям и собственным выводам. Именно это и могло привести его на вечера вольнодумцев, будущих декабристов. В первой главе Пушкин представляет его отчасти даже своим другом. Дальше мы замечаем, что автор в своем романе живет полнее и откровеннее; порой кажется, что он высказывается за Онегина. Свои взгляды на общество, на суету мирскую, он раскрывает со значительно большой откровенностью, нежели это делает герой романа — Онегин. В Отступлениях автора явственно сквозят оценка жизни, жизненного уклада, обычаев, нравов. Всюду автор успевает высказать свое мнение о том или ином явлении, выразить свою точку зрения на тот или иной предмет. Онегин значительно замкнутее и сдержаннее. Однако свет авторских рассуждений как бы падает и на Онегина. Отделяя себя от своего героя, автор все же не говорит о своих разногласиях с Онегиным, как это он делает но отношению к Ленскому. Онегин — явление времени, и знак равенства между Пушкиным и ого героем, конечно, ставить нельзя, ибо поэт — человек дола, своего писательского долга, а герой его бездействует, как и многие молодые дворяне начала девятнадцатого века. Они делаются как бы типическим явлением и становятся, таким образом, объектами наблюдения автора. Во второй главе противопоставлены характеристики двух героев романа: Ленского и Онегина. Характеристика Ленского не лишена очарования, но сквозь это очарование просвечивает некоторая доза авторской иронии. Ленский не самобытен. Его чистая и искренняя восторженность — выписная, она привезена с чужих берегов, и эта черта его раздражает Онегина. Однако можно ли сказать об Онегине, что он до конца русский, самобытный? Он носит маску человека трезвого, рассудочного — он размышляет об экономике, все взвешивает холодным умом. Все это в Онегине, конечно есть. Онегин чужой здесь, на природе, среди небогатых русских помещиков, которые как умеют сидят на русской земле, засевают поля с помощью крепостных и как-то так ведут свои хозяйства, «ни шатко, ни валко», не размышляя о реформах и не мечтая о лучшем будущем. Жизнь течет тихо и устойчиво. Здесь «далеко но летают», ездят друг к другу в гости, пьют чай и брусничную воду. И вот здесь-то, на этом тихом и благодатном поле, встретились два представителя различных культур. Они ничем не заняты, много беседуют, спорят на досуге и незаметно привязываются друг к другу. На этом мирном фоне и суждено развернуться дальнейшим, вскоре последовавшим событиям. У Ленского (как полагает и сам автор) больше основания врасти в этот быт, нежели у Онегина, ибо он восторжен, сентиментален и некритичен. Онегину же суждено сделаться странником, человеком, склонным к критическому обозрению мира. Не отдавая себе ясного отчета, он что-то ищет в жизни и не находит. Мы знаем, что Пушкин был глубоко взволнован грозными событиями, разразившимися над Россией. Восстание декабристов потрясло все общество. Когда работаешь над произведением, то приходишь в глубинному анализу и подчас выходишь за рамки, куда-то дальше. Уходишь в письма Пушкина, в его биографию, собираешь осколки вокруг романа, тем более что автор, широко и откровенно живущий в своем произведении, дает основание протянуть нить дальше. Перешагнув роман, хочется присмотреться к личной биографии поэта, и невольно мысль ищет продолжения романа. А не мог ли Онегин примкнуть к декабристам, и, что еще фантастичнее, не соберется ли за ним Татьяна в путь, как это делали многие русские женщины? И сколько еще глав нужно было написать Пушкину, чтобы завязать новые сюжетные узлы? Конечно, домыслы остаются домыслами, однако в них есть логика, и, может быть, историческая логика, если уйти за рамки романа и ощутить время, в которое жил Пушкин. Ученый строит свои выводы на документах, а художник имеет право фантазировать — это необходимо в творчестве. Когда нас с Поповой озарила эта мысль, было ощущение такой правды, так все логично стало, как будто это сказал нам сам Пушнин. Эти догадки остаются достоянием творческого процесса, их никак но вынесешь на трибуну. Наступает стадия, когда наполнитель обязан уйти обратно в рамки романа и этим ограничиться. Но такая работа фантазии, «свободной и раскованной», смелые предположения помогают понимать героев, выведенных Пушкиным. Эти домыслы ложатся в подспудное — подтексты. Они помогают помимо личных судеб ощутить историческую палитру романа, углубить его общественное звучание. Возвращение в рамки романа будет обогащенным, насыщенным и углубленным, и мир, в который тебя уводит автор, покажется более обширным и значительным. Будут ли знать зрители об этих вольных, если хотите, прогулках за рамки романа, которые мы допускали с Поповой, свободно дописывая роман, вернее, как нам казалось, угадывая, а порой фантазируя за автора? Нет, конечно, зрители об этом не будут знать. Однако такая новая трактовка образа сразу настораживает, зритель чует это новое, хотя, может быть, и не совсем точно знает, в чем оно, откуда оно идет. Наконец, нам, или мне, как исполнителю романа, это очень нужно. Нужны такие вольные домыслы, предположения, некоторая игра воображения, обогащающие образы, проникновение в суть времени, когда вдруг ощущаешь скованность автора, перо которого порой останавливалось и не шло далее. Полуоткровенность Пушкина, недоговариваемость ощущаются всюду. В его милых отступлениях о том о сем — есть много горечи, есть недовольство временем. Его крылья обрезаны, и муза его, порой умолкая, не договаривает о том, что хотелось бы сказать автору. Чувством острой горечи по поводу утрат («О, много, много рок отъял!») полны последние строфы ого романа. Он ставит в них не точку, а скорее многоточие между строк. Таков ого пленительный роман в стихах, где любовь и горечь любви, разрушенной и несостоявшейся, — на фоне не менее горестного времени. Эта пронзительная любовь к природе и родине, эта чудесная русская женщина среди снегов, а затем в тесноте светских балов, этот страшный, нелепый поединок двух друзей и Онегин, неведомо где сложивший свою голову, ушедший в неизвестное, — все, все в нем поет на такой тонкой струне отчаяния и безысходной печали, что вряд ли можно найти другое подобное этому произведение со столь точной обрисовкой эпохи.
|