![]() Главная страница Случайная страница КАТЕГОРИИ: АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника |
Под знаком Сатурна. I 7 страница
Три эпизода истории Церкви — 1263, 1506 и 1512-й годы — так крепко соединены в этой фреске, что она воспринимается как изображение одного лишь момента — чуда, свершающегося во время мессы. Солея включена в пространство церкви с таким расчетом, чтобы находящиеся внизу не видели алтарь. О том, что на алтаре творится нечто необыкновенное, они догадываются только по ропоту, доносящемуся сверху. Знающих о чуде понаслышке всегда больше, чем очевидцев. Но в воображении, не связанном конкретными обстоятельствами происшедшего, чудесность чуда только возрастает. Об этом свидетельствуют находящиеся внизу женщины и воины. Первая из «историй», представавшая взорам тех, кто являлся на аудиенцию ко Льву X в Станцу д'Элиодоро, была фреска «Освобождение апостола Петра из темницы» (ил. 95). Правда, сначала в слепящем свете окна они могли видеть только некую вспышку над оконным проемом. Когда глаза привыкали, посетитель узнавал сюжет из «Деяний святых апостолов». Царь Ирод, казнив Иакова Старшего и видя, «что это приятно иудеям, вслед за тем взял и Петра». Накануне суда «Петр спал между двумя воинами, скованный двумя цепями, и стражи у дверей стерегли темницу. И вот, Ангел Господень предстал, и свет осиял темницу; Ангел, толкнув Петра в бок, пробудил его и сказал: встань скорее. И цепи упали с рук его. И сказал ему Ангел: опояшься и обуйся. Он сделал так. Потом говорит ему: надень одежду твою и иди за мною. Петр вышел и следовал за ним, не зная, что делаемое Ангелом было действительно, а думая, что видит видение. Прошедши первую и вторую стражу, они пришли к железным воротам, ведущим в город, которые сами собою отворились им; они вышли, и прошли одну улицу, и вдруг Ангела не стало с ним» (Деян. 12: 6—10). «Освобождение Петра», начатое Рафаэлем незадолго до кончины Юлия II, было задумано в память о моменте, когда Папа узнал об отступлении французской армии, только что разгромившей егс войска под Равенной. Эту весть ему сообщили, когда он молился в церкви Сан Пьетро ин Винколи — той самой, имя которой он носил в течение многих лет, будучи кардиналом. Римляне еще не видывали такого факельного шествия, как в ту ночь, когда Папа направился в замок Св. Ангела. Не было в Риме человека, который ж вспомнил бы тогда ночь освобождения св. Петра, которого вел по улице Иерусалима сияющий ангел. Вот почему апостол на этой фреске напоминает чертами лица Юлия II. Но если принять во внимание, как настойчиво Юлий сближал свою роль в истории Церкви с миссией св. Петра, то не покажется слишком уж смелой догадка, что, предчувствуя близкую кончину, старый Папа-воитель видел в чудесном освобождении Петра залог своего грядущего освобождения из земного плена и воскресения для жизни вечной76. Закончена была эта фреска уже при Льве X. Ему она напоминала о бегстве из занятого французами Милана, где он находился в плену после той самой битвы77. Поскольку же в личности св. Петра, поддержанного небесной силой, воплощалось представление о папстве вообще, то «Освобождение Петра» воспринималось и как наглядное выражение заботы Бога о наместниках св. Петра, чудесным доказательствам которой были посвящены все «истории» Станцы д'Элиодоро78. В Уффици хранится эскиз, на котором замысел «Освобождения Петра» во многом уже определен (ил. 96). Как на будущей фреске, представлены три фазы действия: явление ангела Петру, их уход из темницы, тревога. В действительности увидеть все сразу было бы невозможно. Но Рафаэль изображает не криминальное происшествие, а чудо. Оттого, что в нашем восприятии фазы сжимаются в момент, убедительность невероятной «истории» только возрастает. Чем готовая «история» решительно отличается от эскиза, так это ролью света. На эскизе двое стражей заслоняют лица от сияния ангела. Только силой вспышки можно объяснить их заминку. Какова в таком случае роль прибежавшего к лестнице воина? Ведь тем, кто увидел сияние, не нужно побуждения извне, чтобы, придя в себя, они бросились в погоню. И почему сияние, которое их слепит, не пробуждает тех, кто стоит совсем рядом с ангелом? Рафаэль не сразу придумал главный мотив: никто из стражей не видит сияния ангела! Воина, который заслонился рукой, слепит не ангел, а факел, с которым прибежал другой воин. А этого последнего встревожил не свет, но, как верно заметил Вазари, лязг железной двери79. Не будь на то воли Господа, они не упустили бы Петра. Марши лестниц видны не сбоку, как в «Мессе в Больсене», а спереди: не лестница, а вмешательство Господа не дает стражам видеть беглецов. Чудесность происходящего Рафаэль усилил тем, что мы-то прекрасно видим этот невидимый свет во всем богатстве его отражений на шершавом камне и на полированной стали лат. А ведь на эскизе воины облачены в древнеримские доспехи, и они, конечно, были бы перенесены на фреску, если бы Рафаэль ставил историческую правду выше убедительной передачи чуда. Обреченность Петра, а стало быть, и невероятность свершившегося ощущаются на фреске острее еще и потому, что камня вокруг страдальца стало больше, а пространства — меньше. Возникает эффект неодолимого оцепенения, как если бы Петр и стражи зас нули, подавленные тяжестью камня, а не оттого, что ночь — Это время сна. Благодаря решетке каменный мешок, не в ущерб доступности для взгляда, стал непроницаем для любого, кто захотел бы помочь узнику. Заметим, наконец, как возросла по сравнению с эскизом злая сила, побуждающая стражников к действию. Яростным жестом «Боргезского бойца»80 воин указывает на лица св. Петра и ангела — и лежащее у его ног копье, как эхо приказа, метит в ту асе цель, когда ангел выводит Петра из карцера. Можно понять Вазари, который из всех произведений Рафаэля с наибольшим восхищением описал «Освобождение Петра»: «По лицу его видно, что он находится скорее во сне, чем наяву... один из часовых будит остальных, держа факел, которым он им светит и пламя которого отражается на всех доспехах, а там, куда не проникает свет факела, его заменяет луч лунного света. А так как история эта изображена Рафаэлем над окном, вся стена оказывается более темной, поскольку свет ослепляет зрителя, смотрящего на фреску. Естественный же свет, падающий из окна, настолько удачно спорит с изображенными ночными источниками света, что кажется, будто ты в самом деле видишь на фоне ночного мрака и дымящееся пламя факела, и сияние ангела, переданные столь натурально и столь правдиво, что никогда не скажешь, что это просто живопись... Ведь на доспехах можно различить и собственные, и падающие тени, и отражения, и дымный жар пламени, выделяющиеся на фоне такой глубокой тени, что можно поистине считать Рафаэля учителем всех остальных художников, достигшим в изображении ночи такого сходства, которого живопись дотоле никогда не достигала»81. С 1511 года, не прерывая работу в дворцовых станцах, Рафаэль по просьбе своего друга и покровителя Агостино Киджи возглавлял работы по украшению его прекрасной виллы на берегу Тибра в Трастевере82. Сначала Рафаэлю помогали Содома и Себастьяно дель Пьомбо, затем Джулио Романо83. В большом зале под астрологической росписью потолка, знакомившей посетителей с гороскопом счастливого владельца виллы84, Себастьяно изобразил громадного, в два человеческих роста, Полифема (ил. 97). Циклоп сидит под деревьями на высоком берегу, со страданием на лице всматриваясь в морскую даль. На соседнем простенке Рафаэль написал «в нежнейшей своей манере» фреску, которая изображает то ли «Галатею в колеснице, влекомой по морю двумя дельфинами и окруженной тритонами и всякими морскими божествами», то ли «Галатею, похищаемую морскими божествами», то ли Галатею «на колеснице, влекомой по морю дельфинами, с тритонами, похищающими нимфу»85 (ил. 98). Размер фигур в «истории» Галатеи немного меньший, чем было бы нужно, если бы Рафаэль захотел внушить посетителю иллюзию присутствия в кортеже морских божеств. Любовная игра кипит чуть поодаль, как бы в окоеме Полифема, назвавшего свой единственный глаз «добычей» Галатеи86. Зрителю понятно страдание циклопа от безответной любви к неуловимой нереиде. Как манят его взор светлая голубизна неба, бирюза морской глади, золото разгоряченных тел! Как полон его слух ликующим шумом! Клокочет и плещет вода, храпят борзые дельфины, трубят что есть мочи тритоны, ржет альбинос-гиппокамп, хлопают сорванные ветром покрывала нереид, и уже почти слышатся звоны тетивы и свисты любовных стрел. «Глазами слышать — тонкий дар любви». Сначала кажется, что шумная ватага исчезнет за правым краем картины. Вправо наклонилась обладательница колесницы, вправо вытянуты поводья, которыми подхвачен невидимый луч, исходящий от личика купидона, выглянувшего из-за облака. Оттуда вправо скользит наш взгляд по нацеленной на ихтиофага стреле к руке толстого купидона-возницы, ухватившего дельфина под уздцы. Встречный ветер треплет волосы и ткани. Лопасти колесницы тоже крутятся вправо, по часовой стрелке. Но всех задерживает могучий тритон, схвативший нереиду. Ихтиофаг с наездницей поворачивает вспять, помогая себе веслом; всадник на гиппокампе скачет на нас — и вот прямое движение уже преобразовано в круговое. Последний закругляющий жест Рафаэля — выгнутое дугой тело плывущего купидона. Вокруг осевой фигуры вращается карусель, и сама она уже не мчится в своей колеснице, а стоит на месте, изогнувшись винтом и бросив вверх Кокетливо-беспомощный взор: вы только посмотрите, что они со Мной вытворяют! Водяной карусели вторит воздушная — вооруженные луками купидоны. Приостановив триумфальное шествие и заставив кортеж закружиться вокруг виновницы торжества, Рафаэль возводит над ее головой еще один знак триумфа — арку, обрисованную телами купидонов и тетивами их луков. Но где основание арки? Мы видим, что ни толстяк-возница, ни дельфины, ни копыта ихтиофага не погружаются в воду, написанную, как ледяная поверхность: ни волн, ни брызг, ни отражений в прозрачной воде. Этим усмиряется общее движение. И тогда бросается в глаза не вращение фигур, а их симметрия: фигура на колеснице стоит под аркой в средокрестии диагональных плоскостей, связывающих тритона с ихтиофагом, гиппокампа с дельфинами, а трубачи разносят ее славу далеко за края фрески, на весь мир. Кто же здесь Галатея — та, что на триумфальной колеснице, или та, которую схватил тритон? Посмотрим на кортеж Венеры у Апулея: «Налицо и Нереевы дочери, хором поющие,... и маленький возница дельфинов Палемон; вот из моря выпрыгивает стадо тритонов, что в звучную раковину нежно трубят; другой от враждебного солнечного зноя простирает шелковое покрывало, третий к глазам госпожи подносит зеркало, прочие на двухупряжных колесницах плавают. Такая толпа сопровождала Венеру, которая держала путь к Океану»87. Вот и у Рафаэля на колеснице не Галатея, а богиня любви. Ее пурпур — упоминаемое многими античными авторами покрывало Афродиты-Урании, означающее божественность, царственность, кровь Урана, любовь, жертвенность88. В ее свите не только морские божества, но и купидоны. Колесницей богине, как сказано у Лукиана89, служит раковина. Галатею, нагую и прекрасную, Рафаэль бросил в объятия тритона под перекрестный удар стрел. Тело ее бледнее, чем у Венеры и второй нереиды, что бросается в глаза по контрасту с очень смуглым тритоном. «Присмотрись к своему отражению и увидишь, что в тебе нет ничего привлекательного, кроме нежно-белого цвета кожи», — дразнит ее завистливая подружка. «И все же моя неподражаемая белизна дала мне хоть этого поклонника», — парирует Галатея, ибо разговор идет о Полифеме90. В позднеантичной и ренессансной литературе Галатея скорее соблазнительная кокетка, нежели скромница. В том же разговоре у Лукиана она защищает Полифема: «Ни его волосатость, как ты выражаешься, ни дикость нисколько не портят его: все это свойственно мужчине. А что касается его глаза, то он очень хорош посреди лба, и видеть им можно не хуже, чем если бы их было два». «Кажется, Галатея, что не Полифем влюблен в тебя, а ты сама любишь его: так ты его расхваливаешь», — подтрунивает Дорида, на что Галатея отвечает: «Вовсе не люблю, но не переношу ваших грубых насмешек; и мне кажется, что вы делаете это просто из зависти! Ведь однажды, когда он пас свое стадо и увидел с вершины скалы, как мы играем у подножия Этны — там, где берег тянется между горой и морем, — Полифем не обратил внимания на вас, меня же счел самой красивой и только на меня направлял взгляд своего глаза»91. Этот момент вдохновил Джованни Понтано (чью поэзию Рафаэль знал) на прелестное латинское стихотворение: Галатея, резвясь в волнах, дразнит Полифема своей сверкающей наготой; забыв о козах, циклоп кидается в море и устремляется в погоню; нереида мчится стрелой, потом, помедлив, приманивает его и зовет на помощь; отовсюду спешат божества на выручку; но в последний момент усталый Полифем хватает ее, срывает приз с розовых уст и был таков! Она с омраченным челом погружается в пучину92. Понтано сравнивает плывущего циклопа со змеей, скользящей в тенистой траве, тем самым временно преобразив его в змееногого тритона. Зная, что в античном мифе Полифем жестоко страдает из-за недоступности Галатеи, читатель переживает сцену, представленную Понтано, как мечту самого Полифема. Именно это эротическое видение и запечатлел Рафаэль на стене Фарнезины. Было бы вернее всего назвать эту «историю» «Мечтой Полифема»93. Отдаленное родство этой фрески с «Рождением Венеры» Боттичелли позволяет не только видеть несходство темпераментов двух мастеров, но и в полной мере осознать глубокое различие во вкусах Льва X и его отца Лоренцо Великолепного. Лев X санкционировал эротическую тематику росписей виллы Киджи и не имел ничего против фривольной атмосферы, царившей там вокруг Рафаэля, лишь бы это не мешало творческой продуктивности его любимого художника. Он помнил слова Фичино: «Остерегайтесь принижать человеческое, почитая его чем-то земнорожденным и смертным. Ибо человечество — это нимфа, прекрасная телом, небесного рода и любезная небесному Богу превыше других созданий. Душа и дух ее — любовь и милосердие, глаза ее — значительность и великодушие, руки — щедрость и величественность, ноги — благородство и скромность и, наконец, все тело — умеренность, достоинство, украшенность и великолепие. О прекрасная форма, о прекрасное зрелище!»94 Неоплатонизм вошел наконец в плоть и кровь ренессансного искусства. На пирах, которые устраивал на своей вилле сеньор Агостино, бывали и сам Папа, и прелаты, и светские вельможи, и беспутные артисты, и цвет римской интеллектуальной элиты. Как наслаждались они жизнью, окруженные веселой и нежной живописью Санти и его помощников — «мальчиков Рафаэля»95! О том, как хвалил «Галатею» один из гостей — граф Кастильоне, можно судить по письму Рафаэля: «Что до Галатеи, то я почел бы себя великим мастером, если бы в ней была хотя половина тех великих вещей, о которых Ваше сиятельство мне пишет...»96. Словно предвидя, что жизнь его будет коротка, Рафаэль работал одновременно над многими заказами, сыплющимися на него со всех сторон. Без помощников ему было не обойтись. Лишь некоторые прославленные вещи созданы им в последние годы жизни без чьей-либо помощи. «Для черных монахов св. Сикста в Пьяченце он написал образ главного алтаря, изображающий Богоматерь со св. Сикстом и св. Варварой — вещь поистине из ряда вон выходящая и единственная в своем роде», — сообщает Вазари97. Речь идет о «Сикстинской Мадонне»(ил. 99). Ее происхождение покрыто тайной. Не сохранилось ни относящихся к ней документов, ни подготовительных рисунков Рафаэля. Это предоставляет большую свободу исследователям вопроса. Даже авторство «Сикстины» время от времени ставится под сомнение. Может быть, картина написана Рафаэлем около 1513 года по заказу Юлия II, подарившего ее церкви Сан Систо в Пьяченце, только что включенной в папский патримоний98. Но полной уверенности в этом нет. Не исключено, что «Сикстинская Мадонна» была заказана Рафаэлю по случаю торжественного погребения Юлия П. Она могла размещаться в глубине траурного придела. По образцу скульптурных надгробий того времени Мадонна появлялась из ниши, из-за распахнутой завесы, и как бы шествовала в направлении гроба99. Ризу св. Сикста, покровителя дома Ровере, которому, по мнению некоторых исследователей, приданы черты Юлия II, украшает орнамент из дубовых листьев — знак рода делла Ровере. Ему покровительствует мученица Варвара100. Коричневая полоса внизу — крышка гроба. В изголовье гроба, подобно короне на гробе монарха, стоит тиара Юлия II, увенчанная желудем. Путти, опирающиеся на крышку, — типичный надгробный мотив. Это единственная алтарная картина, написанная Рафаэлем на холсте, что можно объяснить ее предназначением для траурной церемонии101. После похорон Юлия II ни одна из римских церквей не могла приобрести картину, ибо нельзя было помещать над алтарем изображения, использованные в погребальном ритуале. По этой ли причине или потому, что главная церковь, посвященная патрону рода Ровере, находилась в Пьяченце, «Сикстина» оказалась у пьячентийских бенедиктинцев: на нарушение правила в далеком провинциальном монастыре смотрели из Рима сквозь пальцы102. Есть разные пути к уразумению этой картины. Можно видеть в ней картину в картине — изображение алтарного образа, который до сего момента был скрыт завесой. Как происходило открытие заалтарных образов, красноречиво описано в «Книге о живописи» Леонардо да Винчи: «Разве мы не видим, что картины, изображающие божества, постоянно держатся закрытыми покровами величайшей ценности? И когда они открываются, то сначала устраивают большие церковные торжества с различными песнопениями и всякой музыкой, и при открытии великое множество народа, собравшегося сюда, тотчас же бросается на землю, поклоняясь и молясь тем, кого такая картина изображает, о приобретении утраченного здоровья и о вечном спасении»103. Если Рафаэль и в самом деле хотел запечатлеть этот волнующий момент, то нам нетрудно вообразить небесных персонажей нарисованными, а завесу настоящей. Другой путь — считать то, что открылось за распахнутой завесой, не картиной, а мистическим видением, которое «обращается к внутреннему представлению, вместо того чтобы создавать нам иллюзию взгляда в окно, который можно было бы принять за чистую монету». Таков взгляд В. Г. Вакенродера, чьим эссе «Видение Рафаэля» открываются «Сердечные излияния монаха — любителя искусств» — произведение, с которого начинается история немецкого романтизма104. Герой Вакенродера обнаруживает в своей обители листок, написанный рукою Браманте. Браманте рассказывает, как Рафаэлю, мечтавшему написать Деву Марию в ее небесном совершенстве, но не успевавшему уловить черты ее образа, явилась Мадонна. «В темной ночи взор его был привлечен светлым сиянием на стене напротив его ложа, и, присмотревшись, он увидел, что! висевший на стене и не законченный им образ Богоматери стал, в кротчайшем луче света, вполне завершенным и подлинно живым образом. Божественность образа так захватила его душу, что он разрыдался. Образ смотрел на него неописуемо-трогательно, и всякий миг казалось, что вот-вот он сдвинется с места; Рафаэлю так и представлялось, что образ движется»105. Ссылкой на выдуманное им видение Вакенродер объяснял смысл знаменитого пассажа из письма Рафаэля к графу Кастильоне о «некоторой идее», которая является, когда ему надо написать красавицу. Вакенродера не смущало, что Рафаэль имел в виду Галатею, а не Мадонну. Впоследствии романтики связывали легенду Вакенродера именно с «Сикстинской Мадонной». В их воображении завеса не! противопоставлялась видению: все вместе надо воспринимать не как материальное изображение, но как идею изображения. Конечно, субъективная идея художника на тему красоты, превосходящей природу, не может иметь религиозного значения, — рассуждали они, — но как выражение его личной философии эта картина являет собою эссенцию художественного творчества106. Попробуем вообразить ее не в фантазии романтика и не в музее, а высящейся над алтарем Сан Систо107, какой она представала перед любителями и знатоками искусства, совершавшими ради нее паломничество в Пьяченцу. Конечно, просвещенные господа замечали перед вожделенным шедевром и прихожан из местных. Жители маленькой Пьяченцы, ничего не смыслившие в искусстве, бросались на колени перед своей Мадонной, вместо того чтобы наслаждаться высшей гармонией картины. Они сильно огорчились бы, узнав, что ее увезут в Саксонию, где она войдет в историю искусства. Они только посмеялись бы, услышав, будто она не имеет власти над их религиозными чувствами. Да что говорить о них, если даже в столичном Дрездене она вызывала у протестантов соблазн принятия католичества, а некоторых из них наводила на мысль, что не страшно стать католиком, коли священником является Рафаэль, чья картина построена, как храм108 Простаки воспринимали ее так, как, по словам Леонардо, воспринимался любой алтарный образ, — «не иначе, как если бы это божество присутствовало самолично»109. Вот и в наше время испытать всю силу этого произведения можно, только если видишь не изображение и не идею изображения, но самих небесных персонажей во плоти. Надо хотя бы мысленно опуститься перед ними на колени, а не подражать (опять же в воображении) Достоевскому, который, к ужасу музейных смотрителей, пытался влезть на стул, чтобы поближе вглядеться в лицо Марии110. Только преклонение перед Мадонной и позволяет верно оценить «заслугу живописца», не совпадающую с «заслугой изображенного предмета»'". То есть перейти от религиозного восхищения к суждению «образованного глаза» о достоинствах замысла и исполнения картины. Нет, она не далась Рафаэлю вдруг, чудом, как того хотелось бы Вакенродеру и его единомышленникам. Между «некоторой идеей» и произведением, называемым «Сикстинской Мадонной», надо видеть творческую волю, интеллектуальное усилие, труд живописца. Рафаэль делал вещь, которая не только простецам, но и искушенным в искусстве господам должна была казаться не картиной, а самоличным сошествием Мадонны в их жизнь. «Истинное искусство то, которое не кажется искусством; и ни на что другое не нужно употреблять таких стараний, как на то, чтобы его скрыть: ибо если оно обнаружится, то полностью лишает доверия и подрывает уважение к человеку», — мог бы повторить Рафаэль сентенцию, вложенную Кастильоне в уста графа Лодовико да Каносса112. Слова Вазари «вещь поистине из ряда вон выходящая и единственная в своем роде» — признание уникальности этой работы, выходящей за рамки искусства благодаря искусству. Без завесы и края гробовой доски, за которой спрятан слой пространства, отделяющий облака, «Сикстина» была бы плоской, как холст, на котором она написана, и превратилась бы в икону, перед которой и в самом деле впору вешать завесу. Крышка гроба, показанная с небольшой высоты в перспективе как бы скользящего взгляда, кажется узкой, но на самом деле на ней свободно умещается папская тиара. Очевидная ее связь с вознесшимся св. Сикстом — знак того, что Мадонну первым видит не художник, а усопший Папа-мученик. То, что нам, остающимся на земле, может показаться мистическим видением, за гробовой чертой открывается как сверхъестественная реальность. Св. Сикст для нас — что Вергилий для Данте: он удостоверяет безусловную подлинность наших впечатлений. По типичной для итальянских надгробий схеме, введенной в обиход Арнольфо ди Камбио, усопшего представляет Мадонне персонаж, уже удостоившийся небесного блаженства. Не случайно выбрана св. Варвара: будучи, как и св. Сикст, родом из Греции, она приняла мученическую смерть за веру незадолго до него. В свое время Мазаччо в «Троице» во флорентийской церкви Сайта Мариа Новелла, а ближе к Рафаэлю — Филиппино Липпи, Перуджино и Фрате, у каждого из которых есть по картине на тему «Видение св. Бернарда», показали, как следует изображать сверхъестественное. Главное — придать высшей реальности убедительность, не уступающую правдоподобию обыкновенных жизненных впечатлений. В противном случае вместо достоверного свидетельства о высшей реальности получится субъективный след галлюцинации. Художники применяют один и тот же прием: реальность сверхъестественного подтверждается правдивостью облика избранника небес и той обстановки, в какой он застигнут откровением свыше. Вспомним, как начинает свое повествование св. Иоанн Богослов: «На острове, называемом Патмос... Я был в духе в день воскресный и слышал позади себя громкий голос, как бы трубный, который говорил...» (Откр. 1: 9—10). Все на удивление конкретно: место, время, состояние Иоанна, направление, с которого доносится голос, сила и тембр голоса. Испытанное св. Иоанном столь необычно, что лишь определенностью обстоятельств и можно убедить кого-либо в подлинности откровения. Кроме того, надо надолго удержать человека перед изображением, превратить его в покорного созерцателя. Изображение должно обладать завораживающей информативностью на всех регистрах — от взгляда издали до мелочей. Тогда человек поверит, что сверхъестественное вторглось в земную жизнь самопроизвольно, независимо от воли художника и зрителя. Оно абсолютно жизненно и вместе с тем реальнее самой жизни. Ведь жизненные впечатления всегда фрагментарны, изменчивы, противоречивы, они ускользают от ясного и полного представления о жизни. Только та картина, в которой преодолены беспорядочность и несовершенство житейских впечатлений, может стать событием, равносильным откровению. Сюжет подталкивал Рафаэля к поиску средств, которые обеспечили бы появлению Мадонны из ряда вон выходящую достоверность. Стоя перед ней, нелепо рассуждать об идее изображения. Хочется воспринимать ее как чудесное, но совершенно реальное событие, происходящее по задуманному Рафаэлем «сценарию»113. Вначале — унылое торжество смерти: гроб с тиарой на фоне закрытой завесы. Но вот влетают ангелы и, трепеща короткими крылышками, выполняют свою скромную, но важную роль, в живописи того времени традиционную: распахивают завесу и закрепляют полотнища. С каким усердием они это проделывают, можно представить по «Мадонне дель Парто» Пьеро делла Франческа114. Открываются облака. На них спускается ко гробу св. Сикста красавица и умница Варвара. Святой отец возносится ей навстречу, смиренно ожидая своей участи. И тут, выйдя из «целого «воздуха» ликов»115, ступает на облако Дева Мария с Младенцем. Вспоминаются слова заупокойной молитвы Salve Regina: «Приди же, Заступница наша, / обрати на нас свой милосердный взор. / И Иисуса, благословенный плод чрева твоего, / дай нам узреть после этой темницы». Святой старец осмеливается представить Мадонне тех, кто пришел в церковь. Ангелы блаженствуют. Подготовив встречу с Мадонной, они нужны теперь не столько ей, сколько нам. Глянув на них, смягчаешься сердцем, забываешь о житейской суете, надеешься сбросить бремя грехов. Ни в одной другой итальянской картине нет так много белого на переднем плане. Босыми ногами ступает Мария по клубящемуся снежно-белому облаку, возбуждая ощущение обжигающе-ледяных прикосновений — смелая метафора ее чистоты и возвышенности духа. За облаком открывается золотистый небосвод, состоящий сплошь из херувимских ликов. Он похож на конху церковной апсиды, поэтому картина словно бы охватывает и часть пространства над рамой. Жесткость обрамления устраняется и прогибом перекладины, вторящим вогнутости небесной конхи. Самоличное присутствие Мадонны и святых не воспринималось бы столь безусловным, если бы художник выбрал иной масштаб фигур. Кватроченто не знало алтарных образов, в которых фигуры переднего плана достигали бы человеческого роста. Таковы они даже на колоссальных, высотой до пяти метров, алтарных картинах Джованни Беллини. Венецианскому мастеру не приходило в голову, что для того, чтобы персонажи картины безупречно вписывались в пространство зрителя, они должны несколько превышать рост человека. Лишь фра Бартоломео на три-четыре года опередил Рафаэля в преодолении этой традиции (после того, как познакомился в Венеции с живописью Беллини). Высота силуэта Сикстинской Мадонны — 1, 7м, хотя она изображена в некотором отдалении. В действительности так могла бы выглядеть только очень высокая фигура. Но благодаря тому, что в изображении размер фигур всегда скрадывается, Мадонна кажется как раз такой, какой и хочется видеть ее каждому, кто не склонен слишком возвеличивать ее как Царицу небесную. Каким образом удалось Рафаэлю создать впечатление, что «в Богоматери, идущей по небесам, неприметно никакого движения; но чем больше смотришь на нее, тем более кажется, что она приближается»116? Как получилось, что ее фигура в высшей степени осязаема и в то же время настолько невесома, будто она создана из воздуха? Она чуть наклонена в сторону св. Сикста. При очень прямой осанке это возможно только во время ходьбы, когда точка равновесия уже пройдена и надо сделать следующий шаг. Но наполненный воздухом покров и бурно колышущееся внизу платье не сообразуются с представлением о спокойной ходьбе. Мария не ступает — она летит вперед и немного влево и приближается к св. Сиксту, оставляя в стороне св. Варвару. Прежде всего по отношению к Варваре она, по чудному выражению Жуковского, «небесная мимоидущая дева». Мафорий, плавной дугой охватывающий силуэт Марии со стороны св. Сикста, кажется упругим парусом, и вся ее фигура — словно парус, плавно несущийся мимо нас. Этим движением вес ее фигуры совершенно уничтожен. И вместе с тем Мадонна остается на месте, поскольку ее силуэт аккуратно соприкасается с силуэтами святых, так что она, на первый взгляд, оказывается в одной с ними плоскости. Это впечатление Рафаэль еще усилил, заключив Марию с Младенцем в равносторонний треугольник, основание которого совпадает с горизонтальной складкой мафория Марии, а стороны, проходя вдоль фигур Сикста и Варвары, смыкаются на верхнем краю картины, предварительно коснувшись силуэтов Марии и Христа.
|