Главная страница Случайная страница КАТЕГОРИИ: АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника |
Под знаком Сатурна. I 10 страница
На тех, кто в 1814 году побывал в Париже, огромное впечатление произвела выставка картин Рафаэля, перевезенных во Францию при Наполеоне. В 1825 году уходит из жизни Давид — и мантия главы французской школы опускается на плечи его ученика Энгра, который сам называл свое преклонение перед Рафаэлем «фанатическим»206. В своей студии, которая быстро становится одной из самых крупных и влиятельных в Париже, он учит молодых художников подражать Рафаэлю. Он советует им при посещении Лувра идти прямо к Рафаэлю. В 1827 году Энгр воздает дань благодарности своему кумиру, включив его в толпу художников, теснящихся у трона в «Апофеозе Гомера», украшающем потолок в Лувре. В 1833—1841 годах Энгр руководит Французской Академией в Риме. Никогда — ни до, ни после — Рафаэль не поднимался так высоко в общественном мнении. Предпринимается первая попытка составить корпус всех его произведений, представленных в прорисях207. У Энгра существует по меньшей мере пять картин, изображающих великого художника в объятиях Форнарины. Этим сюжетом, приобретшим популярность в начале века, иллюстрировался романтический миф о сексуальной свободе художников: свободная любовь возвышалась над законным браком. Похоже, Рафаэль был для Энгра идеальным примером того, как надо разрешать конфликт между творчеством и любовью208. Напротив, для двадцатилетнего Делакруа Рафаэль — пример благородного самоотречения, характерного, как он верил, «для всех подлинно великих людей, основоположников в искусстве». Делакруа представляет себе, как Рафаэль ускользает из объятий Форнарины и устремляется к «Святой Цецилии». Он «создает великолепные картины и композиции так же естественно, как другие дышат или разговаривают, и делает это, подчиняясь лишь сладостному вдохновению». Стало быть, напрасно Энгр приписывает Рафаэлю свои проблемы. Однако через тридцать лет суждение Делакруа о Рафаэле, как ни удивительно, сближается с мнением фон Арнима: «Быть может, когда-нибудь сделают открытие, что Рембрандт несомненно более великий живописец, нежели Рафаэль. [...] С годами я все больше убеждаюсь, что правда — это самое прекрасное и самое редкое на свете. У Рембрандта, если хотите, совершенно нет возвышенности Рафаэля. Возможно, что эта возвышенность, которая чувствуется у Рафаэля в его линиях, в величавости каждой из его фигур, лежит у Рембрандта в таинственной концепции сюжета, в глубокой наивности выражения и жестов. И хотя позволительно отдать предпочтение величавому пафосу Рафаэля, отвечающему, быть может, грандиозности известных сюжетов, все же допустимо утверждать... что великий голландец был в гораздо большей степени прирожденным живописцем, чем прилежный ученик Перуджино»209. Вызревает главная идея искусства будущего XX столетия — идея правды. Незадолго до этого семеро молодых английских художников, искавших спасения от мертвящего традиционализма, скуки, серости и условности, средоточием которых стала Королевская Академия, создали тайный союз, названный одним из них, Уильямом Хаитом, «Прерафаэлитским братством». Позднее, объясняя цели этого движения, Хант указывал, что прерафаэлиты мыслили себя в оппозиции не столько к Рафаэлю, сколько к «рафаэлитам». Так они именовали последователей Рафаэля, которые «стали превращать его позы в позирование», окарикатуривали рафаэлевские повороты головы и линии тела, рисовали фигуры по шаблону, располагали группы людей в виде пирамид и передвигали их, «как шахматные фигурки на доске переднего плана», — короче, «всех живописцев, что так рабски пародировали этого князя художников». Прерафаэлиты стремились к «прямоте выражения и привлекательной искренности», к «наивному простодушию» знаменитых фресок в Кампо Санто в Пизе. Как в свое время Корнелиус, так теперь Хант готов и самого Рафаэля «из-за некоторых вещей» включить в число «развратителей»210. Джон Рёскин, в юности утверждавший, что «три штриха Рафаэля представляют собой высшую и лучшую картину, чем самые законченные произведения Карло Дольчи с их внешним лоском», позднее, солидаризируясь с прерафаэлитами, отзывается о шедеврах Рафаэля как о «обманчивом идеале»211. Как видим, в середине XIX века Рафаэля атакуют с разных сторон. Либо вовсе игнорируют его, как Бодлер в «Цветах зла», назвавший светочами человечества Рубенса, Леонардо, Рембрандта, Микеланджело, Пюже, Ватто, Гойю и Делакруа. Но у Рафаэля еще много защитников, по-прежнему видящих в нем величайшего художника в мире. Старик Энгр, главный адвокат Рафаэля, записывает: «Не будем любоваться Рембрандтом и другими без разбора, не будем приравнивать их и их искусство к божественному Рафаэлю и итальянской школе: это было бы богохульством»212. В Англии Диккенс возмущается неуважением к Рафаэлю, считая обращение к более ранней живописной традиции возвратом к примитивизму и уродству213. Немцы стойко выполняют долг верности Рафаэлю: в 1858 году Фридрих Вильгельм IV открывает в Оранжерее в Потсдаме Рафаэлевский зал — единственный в мире пантеон Рафаэля, где произведения величайшего художника всех времен и народов представлены исключительно копиями, наподобие музейных коллекций слепков с антиков214. В эти годы среди защитников Рафаэля самым убедительным был голос Буркхардта, отнюдь не сближавшего его искусство с академизмом. Короткая жизнь Рафаэля, читаем мы в «Чичероне», это подъем всего наиболее прекрасного, и сразу же после его смерти даже у тех великих, кто его пережил, наступил спад. Поэтому «душа современного человека не имеет в области прекрасного лучшего повелителя и хранителя, чем он. Ведь античность дошла до нас только в руинах, а дух ее никогда не станет нашим духом». Но высочайшие достоинства личности Рафаэля были, по убеждению Буркхардта, не эстетического, а морального свойства: «Он всегда знал, чего хочет, и никогда не кривил душой... он никогда не останавливался на достигнутом, не использовал свои достижения для бездумного движения по инерции. Эти моральные качества сохранились бы у него до самой старости, проживи он дольше»215. Похоже, что сам Рафаэль и его современники понимали задачи живописи так же, как Альгаротти, то есть риторически. Риторика, послужившая источником теорий античного и ренессансного искусства, есть наука о наилучших художественных приемах воздействия на публику. Старые мастера не находили ничего предосудительного в таком инструментальном подходе к делу. Но, сравнивая взгляды Альгаротти и Буркхардта, мы еще раз убеждаемся, что XIX век создал совершенно новый образ Рафаэля. Для большинства авторов, писавших о нем в XIX столетии, ни обман зрения, ни воспитание умов не могли быть оправданием искусства. Главное же требование Альгаротти — овладение сердцем зрителя — они заменили требованиями искренности художника и правдивости его произведений. «Риторическое» было отождествлено с ложью. На техническое мастерство стали смотреть как на средство обмана, если оно препятствовало правде. Из числа крупных художников XIX века, работавших вне академической традиции после смерти Энгра (1867), истинных ценителей искусства Рафаэля можно пересчитать по пальцам: Дега, Ренуар216, Гоген, Сера. Но на рубеже XIX и XX столетий, когда противовесом «автоматизму новаторства»217 в искусстве стала ностальгия по классике, по художественному совершенству, в котором, как ни странно, увидели залог верности гуманной традиции европейской культуры, Рафаэль вновь оказался «самым знаменитым и любимым именем в современном искусстве»218. Аристид Майоль восторгается «Афинской школой»: «Вот лучшая живопись на свете... Точность и верность теней невероятны. Никогда не делали лучше»219. Бернсон прекрасно понимал, за что так полюбили Рафаэля те, кто родился в последней трети XIX века. Рафаэль «поставил перед собой задачу одарить современный ему мир художественными образами, которые, вопреки мятежным страстям и мрачным событиям позднейшего времени, воплотят для большинства культурных людей их духовные идеалы и чаяния». В сознании этого «большинства» на рубеже столетий примирились наконец полярные воззрения на искусство Рафаэля, которыми веком раньше в Германии, была вызвана полемика гётеанцев-веймарцев и романтиков: «Рафаэль достиг удивительного слияния древнееврейского эпоса с эллинской мифологией. [...] Нежную человечность христианства и чарующую красоту античности Рафаэль выразил в таких лучезарных образах, что мы вечно возвращаемся к ним для обновления наших душевных сил. [...] Тот тип красоты, к которому неизменно возвращаются наши взоры и желания, создал Рафаэль, и в течение четырехсот лет именно он очаровывал Европу»220. Наши соотечественники начиная с середины XIX столетия то и дело проявляли отвращение к упомянутому «большинству» и, находя отменное удовольствие в варварстве, делали из Рафаэля козла отпущения мыслимых и немыслимых грехов европейской культуры, католической в особенности. В «Отцах и детях» Тургенева в ответ на слова Кирсанова: «Мне сказывали, что в Риме наши художники в Ватикан ни ногой. Рафаэля считают чуть не дураком, потому что это, мол, авторитет», — звучит знаменитая реплика Базарова: «Рафаэль гроша медного не стоит». Репин в письме, опубликованном в 1875 году, заявляет, что искусство Рафаэля «такое старое, детское, что смотреть не хочется»221. Идейный вдохновитель антирафаэлевских пассажей Репина — не кто иной, как В. В. Стасов. С началом XX столетия инициативу перехватывают у нигилистов символисты и богоискатели. В 1909 году Александр Блок пишет из Флоренции матери: «Перед Рафаэлем я коленопреклоненно скучаю, как в полдень перед красивым видом»222. Через семь лет Николай Бердяев, видевший в творчестве Рафаэля один из главных символов ренессансной культуры, утверждает: «Искусство Рафаэля — отвлеченное совершенство композиции, это сами законы совершенных художественных форм. Рафаэль — самый неиндивидуальный, самый безличный художник в мире. В его совершенном искусстве нет трепета живой души»223. Это упреки от имени тех, кому казалось очевидным, что христианина невозможно приблизить к совершенству античного искусства, не знавшего трансцендентной тоски. Однако в ком не было «трепета живой души», так это в самих критиках Рафаэля. В отвращении от «бездуховной» красоты сказывалась их нетвердость в вере. Упреки Рафаэлю были сродни крайностям аскезы, к которым Католическая церковь всегда относилась неодобрительно, справедливо усматривая в них проявления опасной неспособности встать выше противоречий материи и духа, а также рабской зависимости неумеренных аскетов от искушений плоти. «Если мы вдумаемся в колоссальную силу его творчества последних лет жизни, мы почувствуем, что было потеряно в результате его ранней смерти», — писал Буркхардт о Рафаэле в своем «Чичероне»224. Об этом же размышлял Ницше: «Тот факт, что Рафаэль должен был умереть, едва достигнув 36 лет (так в оригинале. — А. С.), оскорбляет наше нравственное чувство: существо, подобное Рафаэлю, не должно умирать. Если же вы хотите прийти на помощь истории в качестве апологетов факта, вы скажете: он выразил все, что имел выразить, а если бы и продолжал жить, то мог бы постоянно создавать прекрасное, подобное прежнему, а не новую красоту и т. д. Но, идя этим путем, вы становитесь адвокатами дьявола и именно потому, что вы из успеха, из факта делаете себе идола, в то время как факт всегда глуп и во все времена походил скорее на тельца, чем на Бога. Но кроме того, вам, как апологетам истории, служит суфлером также и невежество: ибо только потому, что вы не знаете, что представляет собой такая natura naturans, как Рафаэль, вы можете оставаться равнодушным к тому, что он был и что его больше не будет»225. «Вы думаете, что если Рафаэль вернулся бы к нам сегодня, он стал бы делать то же самое, что и раньше?» — спрашивал Жорж Руо, словно желая поддержать Ницше226. Ответом могло бы прозвучать интервью, которое в 400-летнюю годовщину со дня смерти Рафаэля дал корреспонденту газеты «Ле Матен» Андре Дерен: «Рафаэль не понят. Никто не знает, каким гениальным приемом ему удалось, гораздо полнее, чем да Винчи, соединить идеал и реальность... Но надо остерегаться ставить его в пример молодым художникам... Идти от слишком совершенного значит прийти к катастрофе... Гений Рафаэля может испортить самых великих»227. Дерену хочется овладеть Рафаэлевым «приемом» соединения идеала с реальностью, но страшно потерять себя. И все-таки он готов рискнуть: ведь он-то не из тех, кому пример Рафаэля особенно опасен. Его слова окажутся в некотором роде пророчеством самому себе228.
|